Голодные призраки
Шрифт:
Но начинать с чего-то надо. Потому начнем все же с педиков, решил Нехов.
Он закинул руки за голову и потянулся, расслабляясь. Неожиданно сквозь шуршанье одежды и собственное покряхтывание услышал, что где-то что-то булькнуло. Сначала он подумал, что это в голодном желудке его булькнуло. А потом вспомнил, что есть рядом с желудком еще одно местечко, где может что-то булькать. Это местечко было карманом пиджака, в котором лежала плоская фирменная фляжка, почти (если булькает, значит, не до отказа) до отказа наполненная дорогим виски «Чивас Регал» (двенадцать лет выдержки). Хватило бы ему, Нехову, на столько лет выдержки? «Хорошо», – пробормотал Нехов, Извлек фляжку из кармана, одним движением свинтил крышку, поднес горлышко фляжки к носу, принюхался, жмурясь, сосредоточиваясь, пытаясь увидеть какие-нибудь приятные картинки из своей жизни, этим запахом навеваемые.
И увидел – себя, дрожащего, перекошенного, – одно плечо ниже другого, один глаз выше другого, – со слюнявыми занемевшими губами, молодого, совсем молодого, мальчишку еще, дрожащего дрожливой дрожью холодной в теплом подъезде у широкого подоконника перед высоким окном, с надеждой глядящего на потрескивающую сухо тусклую лампочку, будто она засветится сейчас ярче и все сразу кончится, все исчезнет – и подъезд, и подоконник, и двое мордоворотов, стоящих по бокам его и сама лампочка, вспыхнувшая и истаявшая вместе с подъездом и мордоворотами. Ждал звуков, умирая уже, – движущегося лифта,
Нерусский напиток, огрызаясь, просочился-таки в желудок, а оттуда, достигнув наконец-то желаемого (ведь для этого он и создан, чтобы просачиваться в желудок, это его единственное достойное предназначение на этой земле), успокоился и принялся привычно распределяться по совсем молодому еще, а потому чрезмерно восприимчивому и чрезмерно отзывчивому организму Нехова. Организм действительно отозвался – фантастично и сокрушающе. Нехов вмиг успокоился, повеселел, заблестел глазами, зашевелился теплыми губами, терпкую влагу с них слизывая, поставил плечи ровно, свои, не чужие, вздохнул со вкусом, оглядел мордолицых, красивых, достойных, нежных, неожиданно для себя ощущая к ним неподдельную сыновью любовь, и даже благородность, и более того, с каждой секундой необузданную страсть, протянул к ним руки, по дался сам к ним, обнял их за плечи, не свои, чужие, и, плача от умиления и путая слова и их значение и назначение, громко и визгливо стал им рассказывать о том, как он счастлив, что они, прекрасные и сильные боги, повстречались на его пути, что теперь он никогда не расстанется с ними, что он станет их тенью, что они будут жить все вместе в этом самом подъезде, самом чудесном из всех подъездов в мире, что они будут много работать и много зарабатывать, и заработанные деньги будут раздавать по квартирам этого подъезда – всем, всем, всем, – что все женятся на одной женщине и она родит им троим троих ребят» и они будут их тоже любить, и те их будут тоже любить, и они, то есть он и прекрасные боги, будут ходить по квартирам этого подъезда и показывать всем своих потрясающих ребят, и все будут этому радоваться, и они тоже будут радоваться, и все будут радоваться, потому что будет нельзя не радоваться, когда так радостно только оттого, что они есть, что они живут, что они любят друг друга… Запнулся от избытка всего, что его переполняло, включая, конечно, чувства. Стесняясь, кокетливо попросил дать ему еще пару глоточков классного напитка со смешным названием и, не дожидаясь ответа, запросто вытянул бутылку из рук одного из замерших в оцепенении богов, глотнул несколько раз, вытер губы, шумно выдохнул и между делом заметил, что неплохо бы мальчикам угостить его сигареткой, мать их, непонятливых, е…! Затянувшись не раз, бросил сигарету и, восторженно глядя на богов, стал расстегивать ширинку, от всего сердца предлагая скрепить их любовь скрещением интимных струй. Видя, что прекрасные боги не делают никаких попыток к скреплению любви, стал хватать их за ширинки, пытаясь расстегнуть их, необузданный, и одновременно распевая древнегерманскую строевую песню, которую он недавно слышал во сне и в нем же и записал ее для дальнейшего ее изучения и классификации… Он был счастлив, как никогда до этого и никогда после.
Ошалевшие боги бежали, оставив ему недопитую им же бутылку виски.
А он еще долго ходил по этажам, звонил в квартиры и тем, кто открывал двери, искренне предлагал поделиться счастьем. Дошел до чердака. Там и уснул. А под утро, новый и просветленный, вернулся домой.
С тех пор он стал учиться только на «хорошо» и «отлично». Это так.
…Недопитого счастья еще было много во фляге. Но сегодня Нехову хотелось другого счастья, как, впрочем, и вчера, и позавчера, и месяц назад, и второй, и третий, и еще хрен его знает какой, счастья, которое пусть будет недолгим, пусть мимолетным, но естественным и осознанным, самим им, Неховым, подготовленным, его умом, его талантом, его волей, а потому гораздо более сильным, глубоким, острым, сжигающим, чем счастье, приносимое бутылкой виски и сигареткой с марихуаной. Но как и что надо для этого сделать, не имел ни малейшего представления, НЕ ЗНАЛ и был мучим этим незнанием, как партизан гестаповским следователем. Незнание точно так же, -как и коварный гестаповец, вгоняло ему студеные иглы под ногти, вязало морские узлы на члене, до хруста стискивало голову металлическим обручем, вырывало зубы, с шипеньем выжигало свои невидимые, но ощутимые и болезненные знаки на языке, мощными и прицельными ударами по ребрам тормозило бегущее сердце. «Как хорошо, Господи, что я могу в любую минуту, когда захочу, именно когда захочу, а не когда захочешь ты, уйти из этого чудесного мира навсегда, с сожалением или без сожаления, неважно, но МОГУ… САМ!» – опять подумал Нехов… А может быть, осознание того, что он МОЖЕТ и САМ, и есть то, что он ищет? То самое счастье, которое глубже и острей. Надо только осознать это, осознать, мать вашу!…
Никто не издавал никакого шума в номере над номером полковника Сухомятова, не топал по полу, не передвигал мебель, не бил, разбивая, бьющиеся предметы. И за стенками, и за одной, и за другой, в номерах соседних никто не включал ванных кранов, не спускал воду из бачка над унитазом, никто не ругался, не матерился, не вскрикивал, и не стонал в эротическом экстазе, не сопел, не сморкался и даже не храпел во сне или наяву. Никто не открывал и не закрывал двери, не звенел ключами и не хрустел замками. Никто не шел по длинному гостиничному коридору, и не бежал, и не крался, -и не полз, и не хлопал крыльями, пролетая… Так странно и так грустно. Будто все спали. Или будто никого не было в номерах. И в гостинице, вообще. Только он подумал об этом, прислушиваясь и как всегда прищуриваясь, как к радости своей услышал легкий шум легких шагов в коридоре и едва различимый шорох, исходящий от тщательно смазанных и потому не скрипучих дверных петель. Дверь открылась наполовину, и он увидел блекло-желтую полоску света на полу номера, в котором лежал, курил, размышлял. И еще увидел очертания фигуры в узком просвете между дверью и ее братом косяком. Фигуры женской. И очень привлекательной. Худой и стройной. Длинноногой и тонкорукой.
Несколько мгновений женщина не двигалась, замерев на пороге. И все-таки вошла. Сделала один маленький шажок. Затем второй. Закрыла дверь, за собой неслышно. Выдохнула с едва слышимым стоном, спрятала руку за спину, отступила назад, прижалась спиной к закрытой двери, замерла опять.– Виски? – предложил на местном языке Нехов. – Нет, – ответила женщина тихо. – Коран не позволяет? – спросил Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Вам много чего Коран не позволяет, – заметил Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Я знаю, что он не позволяет женщине одной приходить в дом к одинокому мужчине, – сказал Нехов.
– Да, – ответила женщина.
– Но ты же пришла, – констатировал Нехов. – Да, – ответила женщина.
– Виски? – не поворачиваясь к женщине, он протянул флягу в ее сторону, размышляя и покуривая.
– Нет, – ответила женщина.
– Да, – без нажима сказал Нехов.
– Да, – ответила женщина.
И слабой ногой ступила вперед, и слабой рукой флягу взяла, холодными пальцами горячих пальцев Нехова коснувшись, вздрогнула, нежно зажмурившись от плеснувшего в глаза огня, изошедшего от точки соприкосновения их рук, секундного, мгновенного, только ей видимого, а ему, Нехову, невидимого, потому что он в этот миг не на женщину смотрел и не на пальцы ее и свои, а перед собой смотрел, в темноту, в ничего, и умиротворен был, и задумчив, и слегка пьян – как никогда приятно! Женщина сделала глоток бесшумный, второй, отняла флягу от губ, дыша порывисто, рот, губы, носоглотку и гудящий от непривычного ожога пищевод остужая. Не поперхнулась, не закашлялась, не стошнила и слюну не пустила, сильная.
– Еще, – подсказал Нехов, безмятежно улыбаясь в темноте.
– Нет, – ответила женщина.
– Да, – не согласился Нехов. – Да.
– Да, – согласилась женщина.
И опять из фляги глотнула, быстро и много и без прежнего страха. Колеблясь незаметными колебаниями, присела на край кровати покойного (беспокойного) полковника Сухомятова. На спинку спиной оперлась, флягу рядом положила. Виски пролилось на одеяло, чуть-чуть. Нехов не видел, сколько, но хотел надеяться, что чуть-чуть. Потому что если не чуть-чуть, то он повел бы сейчас, после того как виски пролилось на одеяло, по-другому, он не знал, как, но по-другому, наверное, менее приветливо, наверное.
– Я так благодарна Аллаху, – тихо сказала женщина, – за то, что произошло у нас с тобой сегодня утром. Я так хотела этого и я так боялась этого. Днем я молила Аллаха об этом, а вечером плакала и просила, чтобы он никогда не допустил этого, а ночью опять молила, и утром опять, и днем, а вечером я снова боялась, а ночью опять молила… И он сделал это, слава ему, слава Всевышнему…
– Это сделал не Аллах, – возразил Нехов, – это сделал я.
– Мне было четырнадцать лет, когда я увидела, как это бывает, – рассказывала Зейна. – Отец послал меня разносить булочки в один богатый дом. В этом доме у отца все время покупали булочки, он делал очень вкусные, сладкие и соленые, и всякие разные другие булочки, и богатые люди их очень любили, и ели с удовольствием. Я дам как-нибудь тебе попробовать эти булочки, они тебе понравятся. И ты расскажешь всем в своей стране, какие это вкусные булочки. И может быть, кто-нибудь в твоей стране захочет покупать наши булочки большими партиями… А ты получишь комиссионные…
Нехов подумал. А подумав, согласился.
– Комиссионные – это хорошо, – сказал он.
– Ну так вот, – говорила Зейна, удовлетворенно посмеиваясь, – в одной квартире дверь была открыта. Я постучалась и вошла. В коридоре никого и на кухне никого, а в комнате… – Зейна поднесла пальцы – все, сколько у нес было, – к губам. До сих пор стеснялась увиденного тогда. – Двое белых мужчин разложили на кровати небелую женщину – ярко выраженную красавицу нашей независимой республики – и терзали ее, кричащую и стонущую и бьющуюся не больно о мягкую кровать многими частями тела, и мяли ее, и кусали ее, и целовали, урча, покрикивая и закатывая глаза, все голые, как один, голые все. Сначала я подумала, что мужчины хотят се убить, что это грабительские воры, а потом услышала, как женщина говорит им, задыхаясь, что она их любит, что ей очень нравится, что они с ней делают, и что она хочет этого еще, еще и еще, и поняла, что это не убийство и не драка, а что-то другое. Очень и очень приятное. Им всем троим. И даже мне приятное. Потому что, когда я смотрела на них, то почувствовала, как у меня зажегся низ живота и там сделалось щекотно, а потом еще ниже живота стало тоже щекотно, и мне захотелось это место, которое еще ниже живота, потрогать рукой, и не просто потрогать, а помять и потискать, чтобы стало еще приятней и, глядя на них во все глаза и не отрываясь, я стала себя там гладить, а потом мять, а потом тискать, и совсем скоро ощутила удовольствие, какое не получала никогда до этого в своей недолгой девичьей жизни. И я испугалась этого нового и неожиданного приятного чувства, и попятилась назад, и невольно выронила на пол горячие ароматные булочки, и, не подобрав их, о чем потом горько очень жалела, убежала из квартиры и бегом бежала до дома, совершенно даже не пользуясь муниципальным транспортом. И, дрожащая и мокрая, примчалась домой, залезла под одеяло и долго-долго клялась себе, что никогда больше со мной не произойдет эта необъяснимо приятная страшность. А потом заснула и проспала до следующего утра. А когда проснулась, то первым делом вспомнила о вчера увиденном, и поняла, что опять хочу испытать это ощущение, да так сильно хочу, что даже заплакала. Я плакала и от остроты желания, конечно, но больше всего от того, что знала, что само это желание было грехом. У меня двое старших женатых братьев и две старшие замужние сестры. Я пятая, и надеюсь, что не последняя. Я спросила у своих сестер, смущаясь и оглядываясь, что это такое, что я видела, приятно ли это, не говоря им, конечно, что мне было очень приятно, и зачем вообще все это нужно. Они, хихикая, ответили, что ничего этого нет и что мне все привиделось. Я спросила тогда у своих братьев то же самое. И они, побледнев, сказали мне, что если я еще раз спрошу их об этом, они побьют меня. Я спросила об этом у родителей. Маме тотчас стало плохо, а отец на три дня ушел в горы и пришел оттуда похудевший. Я спросила об этом у соседских девочек, и они сразу перестали играть со мной и потом заплакали, будто я их чем-то обидела. Но я не отчаивалась, я должна была знать это. Я понимала, что не смогу уже жить, как прежде, если не узнаю что-нибудь про это.
И я пошла в магазин, где торговали книгами. В магазине работала девочка, которая была правнучкой английского офицера. Она хорошо умела читать и писать по-английски, и наверное, что-то знала об этом. И девочка показала мне тайно журналы, которые она доставала из помойных контейнеров гостиницы «Амбассадор». В журналах я увидела такооое… – не спрашивая у Нехова, Зейна взяла флягу и отпила еще глоток, -…после чего я поняла, что действительно уже не смогу жить, как прежде. Как можно продолжать жить, как прежде, когда знаешь, что есть такое. В помойных контейнерах гостиницы «Амбассадор» я нашла огромный портрет красиво по пояс обнаженного известного французского артиста Алена Делона. По ночам я поднималась на чердак, зажигала свечу, вешала портрет Алена Делона на стену и целовалась с ним, с портретом, с Аленом Делоном, трогала его, гладила, касалась его наиболее чувствительными частями моего молодого и отзывчивого тела и вновь, и вновь испытывала то же, что и тогда, когда увидела двух белых мужчин и одну небелую женщину, горящих и сияющих. Я была счастлива. Но мне хотелось большего. Мне хотелось настоящего. Жизнь превратилась б восторг и муку. Я расцветала и увядала одновременно…