Голос в лесу
Шрифт:
"Спокойно, - увещевал я себя.
– Куда ты побежишь ночью? Сколько ты бредешь по лесу? Часов пять, не больше. Рассветет, и все переменится к лучшему".
Очень давно, на студенческой скамье, я записал в своем дневнике от переизбытка жизни следующее выражение: "Каждый человек живет в камере-одиночке, откуда всю жизнь пытается достучаться до других людей: вы меня слышите? Отзовитесь". Эту казавшуюся мне когда-то глубокой мысль я вспомнил сейчас в северном лесу, успокоился и отпустил сосну.
"Ты много жил, - сказал я себе, - и прекрасно знаешь, что камеры-одиночки нет и быть не может. Даже в тюрьме камни не мертвы, потому что на них можно вырастить зеленый росток. Кругом тебя живой
Шаг по шагу я побрел дальше. Болото не проходило, но на ощупь в нем появились кочки.
Светало. Мне хотелось спать, и я примеривался руками, на какой кочке улечься, но подходящей не было - все малы и все тонут.
Я брел и под плеск и чмоканье болота под ногами видел сны. Задержала меня большая кочка. Я опустился на нее, положил пестерь под голову, улегся калачиком... На меня легла слабая болотная березка - видно, еще держалась, бедная, придавил я ей корни, и она повалилась. Отвести бы ее, да у меня сил не было. Слыша, как кочка подо мной погружается в воду и весь мой правый бок в воде, я крепко заснул.
Я не видел снов и проснулся оттого, что кто-то теребил меня за ухо. Дождь! Его капли попадали мне в ухо, и было точное ощущение, будто тебя тормошат за ухо.
Лежал я в воде, придавленный березкой, одна голова наружу, на пестере, и от холода не мог пошевелиться.
"Не отморозил ли я чего?
– подумалось мне.
– Руки-ноги целы или нет?"
И встрепенулся. Издалека по тонкой струе воздуха донесло до меня теплое, парное,, как молоко, жалобное ржание жеребенка. Он мать, наверное, потерял и звал ее, беспокоился.
Я вскочил на ноги, уронил березку. С меня шумно схлынула вода. Я быстро надел пестерь и, проваливаясь в болоте и натыкаясь на деревья, побежал на ржание жеребенка.
Скоро я почувствовал под ногами твердую землю и подивился, до чего же легко идти по ней.
Деревья здесь были выше, крепче, росли свободнее, их зубчатые или округлые вершины обозначились в серых потемках. Мне встретился огромный выворотень - разлапый корень упавшей сосны вместе с землей стоял щитом над ямой, куда не попадал дождь. В яме было многно сухих палок и корневищ, и если бы у меня не отсырели спички, я бы остановился здесь и разжег костер.
И опять заржал жеребенок. Господи, где же он? Не за той ли стенкой деревьев? Лес расступился, и я увидел озеро. Оно блестело посередине неярким зеркалом, и деревья темно отражались по краям его.
Я кинулся к нему выпить воды, но пить из озера было нельзя: кругом были коровьи следы и лепешки, а вода, если почерпнуть ладонями, пополам с песком. Озеро копаное, собиралась в нем вода, и от великой нужды пастухи здесь поили скотину.
Я обогнул озеро, радуясь, что жилье где-то рядом. Но дальше был опять лес, а над ним, над туманом выплывал синий бугор с высоким городом на нем, и я остановился, недоумевая, куда я забрел, к какому граду Китежу. Синий бугор круглился надо мной, покачивался в сумерках, и я решил, что это все-таки не город, а деревня из двухэтажных северных изб. Только та ли деревня, в которой ждет меня жена с хозяевами, или другая?..
Лес расступился. У подножия синего бугра в белом холодном дыму волнами перекатывались кустарники. Скоро и они остались позади, и я увидел лошадь и жеребенка. Они стояли по грудь в тумане, голова к голове, и прислушивались к моим шагам.
– Милые вы мои!
У меня остался ломоть хлеба. Я разломил его надвое и угостил их по очереди, по старшинству - сначала мать, а потом жеребенка. Они ели нежадно, и из ноздрей их, касаясь моего лица, бил горячий пар.
Прихрамывая, я пошел дальше. Лошади не двинулись за мной, остались стоять голова к голове.
Деревня на бугре была другая, избы повыше, числом побольше и все побелены инеем. Но одна изба, с серым камнем у крыльца, походила
на ту, в которой я остановился. Я поднялся на крыльцо, на второй этаж, отдышался, открыл дверь, и меня обдало хлебным теплом. Во всех углах зашевелилось, заговорило на разные голоса.Над общим шумом торжествовали знакомые слова:
– Что я говорил? Не удавится, так явится. Весь в муке. И корзинка с рыбкой в руке.
Я стоял, прислонясь к косяку, и слова не мог сказать, а жена плакала и тормошила меня:
– Одежда на тебе ледяная... И волосы смерзлись... раздевайся скорее...
Хозяин подал мне граненый стакан водки:
– Сейчас, Тимофеич, самое время.
– Сначала воды, - прохрипел я. Хозяйка подала мне ковшик воды, и я осушил его с превеликим наслаждением. А потом выпил стакан водки, и она показалась мне тоже водой, только горькой.
За печкой я переоделся в сухое, вышел к столу, и мы вчетвером сели завтракать много раньше положенного срока. После моего рассказа Николай Васильевич сказал:
– Ты по старому колоднику пошел, Тимофеич. А потом и его потерял... Жеребок соржал... Это он тебя позвал, нет, не мать, а тебя. Мать-то она рядом, куда она от него денется! Ее так долго звать не надо.
– Что, он такой умный?
– спросила хозяйка.
– Кто?
– Жеребенок-то!
– Да не глупее нас с тобой, - спокойно ответил хозяин и рассказал: Вот послушай, Тимофеич. Я был старшим конюхом в колхозе, а Федя Кираненок младшим. Лошадей много, и было два красавца. Один в летах. Гигантом звали. Вот тот был действительно как человек! Обычно к задним ногам лошади подходить нельзя. А я лазал у него везде, и он меня не трогал. Федю Кираненка опасался. Тот, только отвернись, бил лошадей. Зубы стиснет и бьет. Прут в руке разлетался - голой рукой по морде, по глазам!.. А она стоит, моргает, слезы текут. И в профсоюз пожаловаться нельзя. А так по деревне Федя бы л смирный, тихий, маленький, от земли незнатко. Была у нас лошадь воро-ненькая, хромая, Дыня (все Дуней звали), в прошлый год на мясо свели. Меня не было, а Федя ее на лугу стал бить. Не понравилось ему, что она скучная, не поспевает за всеми. Да так бил - жердиной, до крови, до белой кости... Гигант будто и не видел - пасся головой к лесу, задом к Феде, да ка-ак даст Кираненку копытом, задней ногой по хребтине - тот ножками взлягнул, упал и не дышит. Я прихожу, разговариваю с Федей, а он не может говорить, только воздух хватает. Отдышался и говорит: "Убью, говорит, Гиганта!" Я говорю: "Это я тебя убью, и ничего мне не будет. Отдам тебя Гиганту и скажу: лошади его залягали. Не сейчас, а если хоть один раз увижу, что ты лошадей мучаешь. Зачем ты их мучаешь?" Он говорит: "У них, говорит, мыслей нет, они не слушаются". Я говорю: "Посмотри на Гиганта. У него мысли те же. KTQ его любит, привечает, дает ему хлеба - он до него добрый. В голове у него ходит какая-то мысль. Ты к нему относишься честно, и он к тебе тоже честно. Если у них профсоюза нет, исполкома и нарсуда нет, значит, их можно бить? Ни при мне, ни без меня к ним не приставай". После этого не знаю случая, чтобы он бил лошадь. А Гигант увидит меня, встанет на дыбы, копытами вот эдак схлопа-ет надо мной - радуется. Долго гладишь другую лошадь - отворачивается. Но отходчивый был, не то что Анна Ивановна.
– Чего уж я больно?
– обиделась хозяйка.
– Чего больно-то? Я молодой еще был, с фронта пришел, по клюкву пошли. Петровна набрала клюквы и не донесет. Пестерем ее придавило, она лежит и говорит: "Я неделю туг пролежу или месяц". Я поднял ее...
– И поцеловал, и обнял, кобелина!
– И не подумал. В комарах вся лежит, лицо красное, в комарах. Я его рукавом отер.
– Сама бы отерла. Не барыня.
– Хозяин поулыбался и обратился ко мне:
– Тимофеич, ты рыбки принес, чего не хвастаешься?