Голова моего отца
Шрифт:
И она только чуть растерялась, когда увидела, как много их на вокзале — одноногих. Так который Володя? А потом кто-то выкрикнул:
— Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?) — и она шагнула вперед и сказала:
— Я!
Чьи-то руки подхватили ее — три железные ступеньки, вагон, тамбур. Володя.
Но разве все было так? Нуца Церетели почему-то поняла, куда Олико собирается. Эта сумка с вещами, трусики с кружевами, шелковая рубашка. Нет, не в Кутаиси к Надии. Нуца бросилась на дверь и зарыдала:
— Не уходи, умоляю тебя, голубчик мой! Я — мать твоя!
А Олико отодвинула ее рукой — или оттолкнула? — Нуца упала (она все время падала), и Олико прокричала ей:
— Какая ты мне мать, ты мне
Володя в это время поставил один костыль на перрон. Он увидел, как к нему пошли люди в шинелях — наверное, встречать. Он поставил на землю второй костыль. Воздух. Воздух! Пахло детством. Люди в шинелях спросили его документы, сверили какие-то списки и повели в другой вагон. Он ничего не понимал. Он вертел головой и смотрел по сторонам. Запахи раздирали ему душу на части. Воздух Родины пьянящий. Его подтолкнули по железным ступенькам. Он увидел лица людей, с которыми только что приехал из-за границы. Лучше смерть. Он обернулся и сказал им, людям в шинелях:
— Дайте хоть с семьей встретиться!
И тогда кто-то выкрикнул:
— Рамишвилс вин элодеба? (Рамишвили кто-нибудь встречает?)
Зачем она бросилась к нему, вскочила в вагон? Он увидел ее — девочку в сарафанчике, и сердце сжалось. Обманула. Он хотел спустить ее на первой остановке. Но поезд не останавливали. Их гнали в ссылку, всех вернувшихся из плена не вовремя, всех опоздавших, всех задумавшихся. Он хотел спрыгнуть сам, под железные колеса. Но на кого ж оставить эту девочку? Так они вцепились друг в друга, чтоб не упасть.
Первый поклонник сделал Фафочке предложение. Это было в кинотеатре, но не так, как в кино. Он прошептал ей в горячее ухо: закончишь школу и мы поженимся. Потом он сложил руку ковшиком и обхватил бомбу Фафочки, как гроздь винограда. Фафочке стало жарко, душно, стыдно, и вдруг пуговицы ее лифчика, одна за другой, выстрелили в воздух — раз, раз! Вот так, с салютом, предложение было принято.
Свадьбу решили делать небольшую — человек на триста, а обручение, за неделю до свадьбы, — человек на пятьдесят. По два литра вина на каждого мужчину, женщины не в счет, одна курица на четырех человек, надо с запасом, поросята…
Фафочка конечно же не знала, что будет выходить замуж почти каждый год. Ей казалось, что сейчас, в шестнадцать лет, ее судьба решается раз и навсегда. Она будет носить обручальное кольцо! Она будет жить в семье мужа! Она будет называть свекровь мамой! Вот так тебе, Олико! Бабушка Нуца Церетели измерила ее тупоголовую грудь и раскроила свадебное платье.
Фафочка не очень представляла, чем занимаются муж и жена после свадьбы. Ну вот, когда уже выпили за тамаду и гости разошлись, молодые супруги остались вдвоем, он расстегивает ее платье, — «Нуца-бебо, сделайте, пожалуйста, побольше пуговиц!» — платье падает на пол, и… После «и» Фафочка терялась. Но утром жена просыпается в кровати рядом с мужем, и ее волосы красиво раскинуты по подушке — это Фафочка знала наверняка.
Олико побегала по «закрытым» магазинам ЦК и Совмина — по звонку своего высокопоставленного одноклассника — и достала деликатесы. Икра черная в синей банке, икра красная в красной, вино марочное, лимонад «правительственный» с золотой бумажкой… Ей было некогда разводить с Фафочкой разговорчики. И зачем? Разве Фафочка ее о чем-нибудь спросила, посоветовалась? Пришла в дом с каким-то чернобровым мальчиком и заявила: «Я выхожу замуж!»
Олико и с Володей не разговаривала. Может, потому что было некогда. Он то работал с утра до вечера, то валялся на кровати, накрыв лицо носовым платком. Как будто ему совершенно все равно, за кого выходит замуж его единственная дочь.
— Тамадой кого назначишь? — кричала ему Олико с кухни.
— Кого-нибудь из Кобаидзе, они все пьют как лошади, — отвечал Володя из-за занавески.
— А в свадебное куда отправим?
— К
Дусе в Ленинград.Вот и весь разговор.
Нуца Церетели пила кофе за кухонным столом. Потом она переворачивала чашку и смотрела на линии, бегущие по дну. Дороги, которые ей, на кресле, не покрыть. Фафочка подсаживалась к Нуце. Последняя надежда.
— Бабушка Нуца, — начинала она тихо и краснела, — а крови сколько будет, в первую ночь?
Нуца отрывала от чашки голубые глаза.
— Литра два-три, — отвечала она.
Фафочке казалось, что она влюблена до безумия, совсем как в романах. Ей еще не было противно вспоминать те моменты — нечастые, правда, — когда жених касался ее тела своими тонкими, немужскими ручками. Обычно это происходило вечером, когда он провожал ее домой после уроков с репетитором (Фафочка готовилась к поступлению в вуз). Они заходили в длинный темный проход во двор, и как раз напротив кабинки туалета он поворачивал ее к себе лицом и начинал быстро, как при обыске, рыскать руками по ее бомбам. Ей становилось стыдно, хоть умри, запах туалета ударял ей в лицо, но она не двигалась. Она только обмякала всем телом — вот-вот упадет, и тогда жених отрывался от нее, и во двор, пошатываясь, она заходила одна.
— Поскорее бы уж эта свадьба, — вздыхала Олико, отходя от окна.
— Пли! — почему-то выкрикивала Нуца со своего кресла.
«Поскорее бы уж эта свадьба!» — думала Фафочка, растягивая раскладушку. Ее бомбы были готовы взорваться.
Вдруг из Кутаиси сообщили, что умер муж Надии Андро Кобаидзе, и Фафочкину свадьбу — первую, чтоб не ошибиться, — пришлось отложить.
Надия потребовала, чтоб некролог был в газете «Комунисти», не меньше. Мой муж — герой войны, говорила теперь Надия о том, кого всю жизнь называла извергом. Олико пришлось опять беспокоить своего высокопоставленного одноклассника. Но Гурами согласился только на газету «Тбилиси» — время-то было еще старое, не горбачевское, когда каждый-всякий говорит и пишет что хочет. Надия все равно рассказывала всем, что некролог был в газете «Комунисти», — пусть идут проверяют!
Женщины поехали на правительственной «Волге» Гурами, а Володя — на своей инвалидке. Наказание, а не машина. Хотя ее, по списку, могли купить только ветераны войны. Приходилось выделывать руками цирковые пируэты, чтобы сдвинуть ее с места. Со всех районов Грузии начали съезжаться в Кутаиси родственники, пошли растягивать раскладушки, прятать грязные носки под матрац…
«Фиджи, ты красива, как цветок!» — сказал Фафочке Гурами Джикия, когда она садилась к нему в машину. Гурами часто говорил о себе: «Хотел бы я быть поэтом, но кто же будет республикой управлять?» Фафочка не верила, что красива, как цветок. И если бы ей сказали, что многие будут приходить на похороны Андро Кобаидзе, чтоб на нее, Фафочку, посмотреть, — тоже бы не поверила, ни за что.
У Олико был целый список просьб к Гурами. Ей надо было успеть за три часа езды. Но Гурами укачивало в машине, как беременную женщину. Они останавливались тут и там, и его выворачивало. Когда он приходил в себя, Олико приступала к делу. Дяде Серго с сыном надо срочно перейти на грузинскую фамилию — через фиктивный брак с бабушкой Нуцей, конечно, — мальчику ведь в институт поступать! Кому он нужен с такой фамилией? Это раз…
Дядя Серго с сыном были уже в Кутаиси — крутили по залу черный рояль. Надия руководила мужчинами, колеса скрипели, рояль разъезжал из угла в угол, но в дверь не пролезал. Можно было разобрать его на части, но время не позволяло. Надия распорядилась ставить гроб на рояль. Кто-то из «извергов» Кобаидзе осмелился заметить, что будет высоковато, и предложил подрезать ножки. На что Надия ответила одним (историческим) словом: «Беккерия» («Это Беккер!»). Очень много лет, до тех пор пока рояль не продали маленькому немцу, все считали, что именно так называется музыкальный инструмент, который всегда молчит.