Голубая акула
Шрифт:
Положение было щекотливым. Собравшись с мыслями, я потупился и тоном, выражающим печальную покорность судьбе, произнес:
— Я не имел смелости надеяться, что вы сохранили ко мне некоторое расположение. В последнее время я замечал с вашей стороны знаки неблагосклонности…
— О, так вы изволили рассердиться!
— Что вы, Елизавета Андроновна! Как бы я смел? Это было бы и глупо, и неблагодарно. Просто я понял, что разочаровал вас. И что с моей стороны было чрезмерной дерзостью претендовать на… дружбу такой женщины, как вы. Я вас недостоин!
Если я и лукавил, то лишь наполовину. Ни этот старый боров Сергей Платонович, ни я сам, да, пожалуй, и никто из окружавших ее господ не стоили такой дамы. Я даже представлял
Только я-то был здесь вовсе ни при чем. При всех своих совершенствах Елизавета Андроновна была не нужна, грешным делом, почти скучна мне. Да и я был ей не нужен. Наши короткие тайные встречи, поначалу пьянящие, стали остывать прежде, чем мы успели толком узнать друг друга. Трех месяцев не прошло, как я уж ей надоел. И поделом: я не любил ее.
Ей-то казалось, как нередко кажется женщинам, что если она только тешит случайную прихоть, то тем естественнее, чтобы я сгорал от любви. Думаю, она первая решилась меня оставить. Только никак не предвидела, что я легко смирюсь со своею участью покинутого. Это сбило ее с толку, заставило даже предположить, что я стою большего, нежели ей казалось. И вот она пришла ко мне. Пришла проверить себя и наказать, а впрочем, если вздумается, быть может, снова осчастливить меня.
Разумеется, в те минуты я не размышлял об этом столь обстоятельно. Но, как бы то ни было, вот она, в моем доме, явилась без зова, даже без видимой причины и несомненно со мною кокетничает. И это Шеманкова, по мнению многих, самая обольстительная из здешних дам! При всем своем замешательстве и жажде поскорее покончить с тягостным недоразумением я был польщен и взволнован.
Никогда бы не подумал, что могу одержать столь славную победу. Да еще так, почти мимоходом, даже не приложив к тому стараний! Значит, во мне куда больше мужского обаяния, чем я привык полагать. Стало быть, как знать, и Елена… При этой мысли на моей физиономии, очевидно, проступила мечтательная ухмылка. Она заставила госпожу Шеманкову рассмеяться:
— Кажется, вы наконец начинаете понимать, что я здесь! Не прошло и часа!
Вошла Груша с чаем. Долгонько же она возилась! На сей раз, не иначе, подслушивала… Елизавета Андроновна разглядывала ее, загадочно прижмурив ресницы. Когда дверь за Грушей закрылась, она лукаво заметила:
— Наверное, приятно иметь хорошенькую горничную? Когда перед тобой постоянно мелькает юное свежее личико, жизнь кажется не такой скучной? Как вы находите? Право, мне надо об этом подумать. Терпеть не могу зиму! Я так грущу, скучаю, мерзну — бр-р! А у моей Агафьи до того постная физиономия, ну хоть плачь! Не переманить ли мне у вас эту вашу куколку?
— Помилосердствуйте! — с фатовской ужимкой вскричал я. — Аграфена Потаповна так исполнительна!
Что за безмозглым щенком я был тогда! Нельзя шутить в такие минуты. Я забыл сию азбучную истину или, что вернее, еще не знал ее. Ответом мне был серебристый смешок, потом Шеманкова вздохнула:
— Так и быть, можете оставить ее себе, но взамен… Что же я хотела потребовать? Ах да! Ответьте мне со всей прямотой на один вопрос: вы решительно не желаете больше называть меня Лизой?
— Я потерял это право, — пробубнил я и опять скромно потупил взор. Но было поздно.
— Какой вы, однако… — Откинувшись на спинку
дивана, она теперь изучала меня с недобрым любопытством. — Вы цените простоту, не так ли? Удобство во всем? В любви, я думаю, тоже: женщина не должна быть слишком привередливой, ведь такова ваша философия? «Исполнительна» — прелестное словцо, как только оно пришло вам на ум, такое точное, удачное? Мне-то, признаться, раньше казалось, что вы все как-то туманно выражаетесь.— Вы сердитесь на меня, — вздохнул я с подобающей кротостью. — Я это заслужил…
На сей раз в ее смехе послышалось что-то похожее на скрежет.
— Сержусь? С чего бы это? Впрочем, вы еще неопытны, мой друг, так мало повидали. Ничего удивительного, если вы поминутно ошибаетесь, и даже самым прежалостным образом. А на Востоке вы когда-нибудь бывали?
Только что спрашивала, не из Сибири ли я родом, теперь ей надобно, чтобы я путешествовал по Востоку! Я пожал плечами:
— Не доводилось.
— О, какая жалость! Там прекрасно. Бухара, Самарканд — это дивно, уверяю вас! Но знаете, что мне особенно понравилось? Ни за что не угадаете! Верблюды.
— Верблюды? — повторил я тупо.
— Вас удивляет? Вы думаете, это просто горбатая лошадь, которая ничего не пьет и бегает по пустыне? Ах нет, дорогой мой, совсем напротив! Это существа, каких и вообразить нельзя. На них даже когда смотришь, и то не верится, что они настоящие. Что вправду можно быть настолько нелепыми. Они поистине уморительны: высоченные, довольно безобразные, но, главное, такие чванливые, будто созданы не для того, чтобы по пескам тяжести перевозить и колотушки терпеть, а для каких-то чрезвычайно выспренних размышлений. Губы свои толстые распустят, глазищи рыжие вылупленные вот эдак полузакроют и выступают сонно, надменно… Ох! — Она всплеснула руками. — Да что я вам-то рассказываю? Вам это представить проще простого. У нас здесь в Блинове есть такая немножко придурковатая учительница музыки, особа не первой молодости, кажется, из жидовок, — вот она ни дать ни взять верблюдица. Как ее зовут, дай Бог памяти… нет, позабыла. Да вы ее должны знать, кто-то недавно даже шутил, будто вы за ней волочитесь. Я, конечно, вас защищала! Я сразу сказала, что о своих друзьях такого вздора и слышать не желаю. Но потом подумала, что надо вас все-таки предупредить. Когда о человеке начинают распускать настолько смешные слухи, это ему не к пользе. Верьте не верьте, даже для службы вредно. Вы, московские жители, наверное, считаете возможным иногда потихоньку позволять себе маленькие не совсем приличные прихоти. Там легко затеряться в толпе, никто и не узнает… Да Блинов не Москва, мой милый, здесь всяк на виду…
Я смотрел на нее в упор, не проронив ни звука. И она не выдержала:
— Что вы все молчите, Николай Максимович? Это, наконец, невежливо!
— Прошу прощения, Елизавета Андроновна. Я немного устал. Да и вы утомились. — С этими словами я поднял и аккуратно расправил ее лисье манто, небрежно брошенное на стул. Шеманкова почему-то не пожелала оставить его на вешалке. Вероятно, хотела, чтобы ее появление было сюрпризом, а при виде этих превосходных чернобурок я бы сразу догадался, кто пожаловал. Итак, я взял манто и почтительно застыл, готовый накинуть его на плечи гостьи. Елизавета Андроновна изменилась в лице:
— Вы что же… вы осмеливаетесь… выгнать меня вон?
— Я только осмеливаюсь напомнить, что час поздний. Позволите вас проводить?
В ответ она бросила отрывистое:
— Не трудитесь!
Такая ненависть была в ее голосе, что я понял: лучше не настаивать. Я молча открыл перед ней дверь. Твердым легким шагом она ступила в темень улицы. Но напоследок оглянулась. Ее улыбка была почти нежной:
— Как жаль! Вы меня совсем не знаете.
Эта странная парфянская стрела прозвенела, ничего во мне не задев. С легкой грустью и великим облегчением я запер дверь. Не думал я тогда, что мне еще предстоит узнать госпожу Шеманкову.