Голубое марево
Шрифт:
Только теперь я понял, что значила его фраза — «стойте там». И впрямь люди кругом уже вовсю таращились на нас.
— Куда вам? — спросил парень.
Я назвал станцию. Парень стоял почти у самой кассы и минут через десять уже брал билеты. Вслед за ним я тоже выбрался из толпы недавних моих товарищей по несчастью.
— Мягкий вагон, — сказал парень, отдавая мне билет.
Подобное не было предусмотрено нашим финансовым планом. Но не считать же копейки в такой ситуации, — осыпая парня благодарностями, я полез в карман.
— Спасибо, агай. Не надо, — сказал он.
— Да ты что, милый! — Я вытащил кошелек.
— Оставьте, агай, — произнес парень несколько даже смущенно. — Мы и так в долгу перед вами.
Только после этих его слов я по-настоящему задумался, кто же он, этот парень. Совершенно был он мне незнаком. Ну разве что напоминал чуть-чуть кого-то лицом. Видимо,
— В мягкий вагон ты зря взял, — сказал я, не зная уже теперь, то ли все-таки отдавать ему деньги, то ли убирать кошелек обратно в карман. И сказал я это только лишь для того, чтобы хоть что-то сказать. — Едет-то моя мать. А она любит, чтобы вокруг народ был, да побольше.
Это было истинной правдой. Сначала мы ей брали в купе. Но после двух-трех поездок она отчаянно запротестовала. Как-то, оказывается, она всю дорогу ехала во всем купе совершенно одна. До утра, говорит, уснуть не могла. И что бы она делала, если бы какой бандит к ней заявился? Грабить у нее нечего, но если бы вдруг голову ей отрезали, — что бы она делала? А то еще как-то раз попутчиком ее оказался какой-то черный мужчина с горбатым большим носом и огромными страшными глазами. Во-от такой громадный нож был у него! Весь день, с утра до вечера, он резал этим ножом толстую, с мужскую руку, свиную колбасу и ел. Сидел бы просто так — еще ничего. Но он ведь то и дело пододвигал к ней эту колбасу и говорил: «Угощайтэс! Угощайтэс! Кушайтэ! Кушайтэ!» Бутылок пять или шесть опорожнил. (Правда, при дальнейших расспросах выяснилось, что это был лимонад.) Матери ничего не оставалось, как притвориться спящей. Всю ночь глаз не сомкнула. Но в конце концов, когда уже подъезжала к своей станции, заснула по-самому по-настоящему и чуть в Ногайсибирь — Новосибирск не уехала. На ее счастье этот самый горбоносый, поняв, видно, что все равно ему поживиться ничем не удастся, разбудил ее. «Пропади оно пропадом, ваше копей! — говорила мать, искажая таким образом слово «купе». — Там, похоже, одни жулики да карманники ездят». С тех пор мы и берем ей только плацкарт.
— Вот как, а?.. — произнес парень, совсем смутившись. Он оглянулся на кассу. Словно прикидывал, как вернуться и обменять билет.
— Да нет, все хорошо, — сказал я, извиняясь за свое бестактное замечание. — До того ли тут, чтобы билет выбирать. Не ты бы, так и вообще не достал бы, спасибо. Только вот… — я запнулся.
В прежние времена когда, бывало, поприветствуешь аксакала: «Ассалау-магалейком!» — так тот, ответив на приветствие, спрашивал: «А чей ты, сынок?» Не достигший еще возраста не то что аксакала, но и карасакала, я тоже едва не спросил: «Кто ты, никак тебя не признаю?» — но вовремя остановился.
— Как дома, все хорошо? — спросил я, решив выяснить, кто этот парень, обходным путем.
— Хорошо… — ответил парень. И добавил потом: — Мать заболела.
— Что? Все старая болезнь?
— Ну да, все, видно, насобиралось понемногу. Паралич. — Глаза у него повлажнели.
— Да-а… Вот тебе и хорошо. И как она сейчас?
— Ничего. Сейчас уже сидеть может. Здоровой рукой уже и ест сама.
— Ну, тогда, значит, дела не так плохи, — сказал я жизнерадостным тоном. — Поправится.
— Поправится, — сказал и парень. Но в его голосе особой бодрости не было. — Лето настанет, хочу на курорт повезти, где грязями лечат… Родственники тут приезжали, мать проведать, вот я и покупал им билеты… — Он собрался уходить. — Ну, будьте здоровы!
— Будь здоров, милый, — сказал я. — Только вот заставил меня быть тебе обязанным, это нехорошо.
Парень опять ни с того ни с сего засмущался.
— Матери привет передавай, — попросил я, понимая, что она все-таки действительно откуда-то знает меня. — Пусть поправляется скорее.
— Спасибо, агай. Она вспоминает о вас. Последнее время так и вообще часто говорит: когда вы на квартире у нас жили, она вас притесняла, платить заставляла больше, чем положено…
Резко повернувшись, парень быстро пошел от меня и через мгновение уже смешался с толпой. Только тогда я вспомнил его. Ну, а его мать, которую разбил паралич, я и в самом деле знал очень хорошо.
Я был тогда аспирантом. То была сложная для меня жизненная пора, когда я, бежав от шума общежития, кочевал с квартиры на квартиру. Кочевать было легко. Все мое добро умещалось в одном чемодане. Я искал комнату, которая была бы и светлой, и теплой. А самое главное — я искал тишину. Но найти такую комнату оказалось нелегко. А если и находилась, то начинались нелады с хозяевами. Вернулся я поздно из кино или театра — хозяевам не нравится. Разбросаны там-сям бумаги и книги — тоже
не нравится. Хожу по комнате, чихаю, дышу — все не нравится. Нужно или примириться со своим униженным положением, стать чем-то вроде крепостного крестьянина, или менять местожительство. Примириться не можешь, переезжаешь. На новой квартире начинается то же самое. Я стал искать комнату, которая бы имела отдельный вход. Наконец нашел. На краю света. На самой окраине города.Это была обыкновенная казахская мазанка из двух комнат. Единственной ее особенностью было отсутствие длинного ряда переходящих одни в другие двух-трех сеней, вместо них к выходу прилепился крохотный дощатый тамбур. Там, где положено было стоять всяким дворовым постройкам, торчал сооруженный из старой фанеры и рваных листов железа, тронутых красно-коричневой ржавчиной, небольшой сарай. В нем хранился уголь.
Под жительство мне отвели верхнюю комнату. Точнее, бывшую верхнюю комнату, Прежде она была гостевой. Потом дверь между комнатами закрыли, в наружной стене этой бывшей гостевой комнаты пробили отверстие и установили новую дверь. Никакого тебе коридорчика. Открываешь дверь — и сразу оказываешься на улице.
Я испытывал такое счастье, будто попал в рай. В дверь я врезал английский замок и все три ключа положил к себе в карман. В нужное тебе время откроешь. В нужное время закроешь. В нужное время зайдешь. В нужное время выйдешь. Вернешься, когда вздумается, уйдешь, когда потребуется. Можешь разбросать свои бумаги хоть от окна до порога, можешь чихнуть хоть девяносто раз подряд — никто тебе ничего не скажет. Холостой мужчина, кроме того, без гостей не бывает — до этого тоже никому нет дела.
Однако уже через два-три дня этой привольной жизни в комнате, показавшейся мне поначалу раем, стали проявляться и отрицательные ее качества. Крохотное оконце пропускало очень мало света. Разве что только в полдень, в остальное же время ни читать, ни писать. Волей-неволей мне пришлось включать свет и среди белого дня. И не такой уж и тихой она оказалась. От другой комнаты ее отделяла лишь тонкая дощатая дверь. Когда смеркалось и в доме начиналась вечерняя жизнь, мне становились слышны малейшие звуки в этой соседней комнате, вплоть до звяканья ложек и шороха шагов. После долгих раздумий я нашел выход. Купив в магазине два метра клеенки, я приколотил ее к косяку, а затем в образовавшуюся между дверью и клеенкой пустоту насыпал древесных опилок, целая куча которых лежала во дворе рядом с кучей угля. Кроме того, комната оказалась еще и сырой. Несколько дней подряд шли беспрерывные дожди. Возле дома, стоявшего вдалеке от больших асфальтированных улиц, постоянно была грязь. Но скоро ударили морозы, выпал снег, утоптался, и дорога к дому стала вполне нормальной. Зато место перед дверью, перед моей распахивающейся из комнаты прямо на улицу дверью, превратилось в сплошной, застывший буграми лед. Длинная казахская печь, служившая одновременно и стеной между комнатами, почти совсем не топилась. У меня стало жутко холодно. Но и тут-я нашел выход — купил электрообогреватель. Теперь стало хорошо. И тихо, и тепло — никаких тебе препятствий для работы. Теперь все зависело только от меня самого.
Хозяйкой дома была одинокая пожилая женщина. Она работала уборщицей в стоявшей неподалеку школе-семилетке — это днем, а ночью сторожила ее. Имела она какое-то отношение и к небольшой фабрике, дымившейся тоже неподалеку от нас, — не то в качестве дворника, не то еще кого. Короче, покоя она не знала. И до меня ей не было никакого дела. Однако с наступлением зимы она лишилась то ли одной, то ли даже двух своих работ. Помрачнела. И стала проводить дома намного больше времени, чем прежде. Неудобств мне это не принесло. Наоборот. Печь, которая раньше топилась лишь раз в сутки, когда она готовила себе еду, теперь топилась постоянно, в комнате стало тепло и без электрообогревателя. Работалось мне просто прекрасно. А соответственно этому приподнятым было и мое настроение.
Однако эта идиллия продолжалась недолго.
Как-то утром, когда я сидел за столом с раскрытыми посередине коричневым и серым томами, готовясь к сдаче минимума по философии, в соседней, хозяйкиной, комнате раздался звук, как если бы открылась дверь между нами, и вслед за тем я услышал испуганный возглас: «Ой-ей, что такое?!» Что-то там сыпалось с легким шорохом. Прибитая к косяку клеенка, всегда, казалось, готовая лопнуть под грузом натягивавших ее опилок, морщинисто обвисла. Я понял, какая случилась беда. У хозяйки появилось ко мне срочное дело, и она, поленившись идти двором, открыла вот эту, внутреннюю дверь, которая, очевидно, была заперта с ее стороны лишь на крючок.