Голубые пески
Шрифт:
— Не лезь, Кирилл Михеич, не лезь лучше…
И, хряпая досками, предсмертно молился Шмуро:
— Господи поми… господи по… господи поми…
Потом тише, так, как говорил когда-нибудь в кровати о пермской любви, о теплых перинах, широких, как степь, хлебах, о сухой ласке, сухими мужичьими словами:
— Опять ведь все так, Фиезушка, я тебе все прощу… никто ничего не знат, ездила в поселок и — только. Ничего не водилась, спальню окрасим… Артюшка уехал, никого, всем домом наше хождение… Комиссар-то, думашь, тобой дорожит, так, мясо, потреться и — будет. Он и караул-то этот снял,
Припадочным, тягучим криком надорвалась:
— Бежите-е?.. Врешь! Врешь!..
Штыком замок — на землю. Замок на земле, как тряпка. Хряснул неловко затвор. Кирилл Михеич в угол, черная смоляная дудка дрожит на сажень от груди.
— Фиезушка-а…
Обводя тело штыком, кричала:
— Пиши… пиши сейчас… подписку пиши… развод пиши… развожусь… Ты, сволочь!
Мягко стукнул приклад в Шмуро. Архитектор вскочил, сел на бочку и, запыхаясь, спросил:
— Вам что угодно?
На него тоже дуло. Под дулом вынул Шмуро блок-нот и, наматывая рассыпающиеся буквы, написал химическим карандашом:
«Развод. Я, нижеподписавшийся, крестьянин Пермской губернии, Красноуфимского уезда, села Морева, той же волости, Кирилл Михеич Качанов»…
В это время Васька Запус брился перед обломком зеркала. Секретарь, матрос Топошин, вытянув длинные ноги, плевками сгонял мух со стены. Мухи были вялые, осенние, и секретарю было скучно.
— Параллелограм… — сказал Запус: — ромб… равенство треугольников… Все на войне вышибло. Чемоданы тяжелей ваших вятских коров, Семен?
— Тяжелей.
— Пожалуй, тяжелей. Все придется сначала учить. Параллелограм… ромб… И насчет смерти: убивать имеем право или нет? И насчет жизни…
— Насчет жизни — ерунда.
— Пожалуй, ерунда.
Топошин пальцем оттянул задымленный табаком ус. В ноздрю понесло табаком. Матрос жирно, точно из ведра, сплюнул:
— Табаку бы где-нибудь хорошего достать.
VII
Все утро, похрустывая замерзшими беловатыми комьями грязи, бродил старикашка у дверей, у набросанных подле амбара досок. Дергал гвозди.
Спина у Кирилла Михеича ныла. Шмуро от холода накрылся доской, и доска на нем вздрагивала. Шмуро быстро говорил:
— Сена им жалко, могли бы и бросить.
— Гвозди дергат, — сказал тоскливо Кирилл Михеич.
— Кто?
— Сторож.
Шмуро скинул доску на землю, вскочил и топая каблуками по доске, закричал:
— Я в Областную Думу! Я в Омский Революционный комитет! К чорту, угнетатели, грабители, воры! Ясно! Я свободный гражданин, я всегда против царского правительства… Это что же такое…
— Там разбирайся.
Старик-сторож постукивал молотком. Кирилл Михеич посмотрел в щель:
— Выпрямляет.
С рассвета в ограде фермы скрипели телеги, кричали мужики, и командовал Запус. Телеги ушли, протянул мальчишка:
— Дядинка-а, овса надо?
Остался один старик, дергавший гвозди. Шея у старика была закутана желтым женским платком, он часто нюхал и кашлял.
— Какой нонче день-то? — крикнул ему в щель Кирилл Михеич.
Старик расправил гвоздь, посмотрел на отломанную шляпку его и сунул
в штаны. Кашлянув, вяло ответил:— Нонче? Кажись — чятверк. Подожди — в воскресенье холонисты конокрадов поймали, во вторник я поветь починял… Верно, чятверк. Тебе-то на што?
— Выпустят нас скоро?
— Вас-та? Коли не кончут, выпустят… а то в город увезут по принадлежности. Только у нас с конокрадами строго — на смерть, кончают. Не воруй, собака!.. Так и надо… Я для тебя ростил?
Он внезапно затрясся и, грозя молотком, подошел к дверям:
— Я вот те по лбу жалезом… и отвечать не буду, сволочь!.. Воровать тебе?.. Поговори еще…
Кирилл Михеич устало сел на доски. Его знобило. К дверям подпрыгнул Шмуро и, размазывая слова, долго говорил старику. Было это уже в полдень, широкозадая девка принесла старику молока. Пока старик ел, Шмуро палкой разворотил щель и тоненько сказал:
— Ей-Богу же, мы, дедушка, городские… Ты, возможно, девушка, слышала о подрядчике Качанове, на семнадцать церквей подряд у него…
— Городски… — протянул старик: — самый настоящий вор в городе и водится. Раз меня мир поставил, я и карауль. Мужики с казаками за землю поехали драться, а я воров выпускай; видал ты ево!
— До ветру хотя пустите.
— Ничего, валяй там, уберут.
Девка, вытянув по бедрам руки прямо как-то, заглянула в амбар.
— Пусти меня, деда, посмотрю.
— Не велено, никому.
Шмуро забил кулаками в дверь.
— Пусти, дед, пусти. У меня, может быть, предсмертное желание есть, я женщине хочу его об'яснить. Я понимаю женское сердце.
И, обернувшись к Кириллу Михеичу, задыхаясь, сказал:
— Единственный выход! Я на любовь возьму.
— Так тебе она ноги и расставила. Ты им лучше сапоги пообещай. Хорошие сапоги.
Старик девку в амбар не пропустил. Она взяла крынку, пошла было. Здесь Шмуро торопливо сдернул свои желтые, на пуговицах, сапоги и, просовывая голенище в щель, закричал, что дарит ей. Девка тянула сапог: голенище шло, а низ застревал. Старик, ругаясь, открыл дверь. Кирилл Михеич и Шмуро быстро вышли. Девка торопливо махнула рукой:
— Снимай другой-то.
Засунула сапоги под передник и, озираясь, ушла. Старик об'яснил:
— За такие дела у нас… — Он, подмигнув, чмокнул реденькими губами: — я только для знакомства.
— Может, мои отдать? — сказал Кирилл Михеич.
— А отдай, верна. Лучше, парень, отдай. Возьмут да и кончут, — бог их знат, какому человеку достанутся… сапоги-то ладные. Я вот гвоздь дергаю для хозяйства, тоже в цене… а тут лежит зря, гниет.
— Подводу мы в город достанем?
— Подводу? Не. Подводы все мобилизованы, в поход пошли, с пареньком этим, с Васькой комиссаром, казаков бить. Ты уж пешком иди, коли такое счастье выпалило. Мне бы вас выпускать не надо, — коли вы конокрады, тогды как, а? А я, поди, скажу — убегли и никаких. Ты не думай, што я на сапоги позарился, — я бы и так их мог взять, очень просто. Я из жалости пустил… А потом, раз вы нужные люди, они бы вас перед походом пристрелили. Лучше вам пешком, парень. Скажу убегли, а убьют в дороге, — тоже дело не мое… Пинжаки-то вам больно надо, я пинжаков не ношу, у меня сын с хронту пришел…