Гомер и Лэнгли
Шрифт:
Полагаю, предвосхищая уход, они и устроили парадный ужин, на который мы собрались все вместе. Поскольку прихожая была (неведомо почему) загромождена меньше, чем любое другое из помещений особняка, наши хиппи, откопав наши канделябры и подсвечники, сами разыскали наши запасы свечей (а их у нас было множество — и самых разных, в том числе и свечек в стаканчиках, которые Лэнгли отыскал в какой-то лавке в Нижнем Ист-Сайде) и расставили их по полу, обозначив нечто вроде пиршественного стола. Отовсюду из дома понатаскали диванных подушек, чтоб было куда пристроить задницу, и нас с Лэнгли пригласили присаживаться, мы не без труда уселись, скрестив ноги, словно паши, а наши квартиранты ввалились толпой с едой и вином. Ясно, что все они потрудились над этим, каждый привнес нечто особенное: соте из грибов, миски с салатом и овощным супом, исходящие паром артишоки и устрицы, сваренные в пиве креветки (эти, полагаю, были вкладом Джо-Джо), а еще твердый сыр и красное вино, разная выпечка и сигареты с марихуаной на десерт. Они за все заплатили, и все это в виде благодарности, и это было ужасно трогательно. Мы с Лэнгли в первый и в последний раз в жизни курили косяки, и воспоминания мои о том вечере довольно размыты, помню только, что Рассвет и Закат, кажется, обе под конец обратили на меня внимание, подошли, сели рядом и
Я помню те мгновения ясно (разум у меня будто вышел из повиновения), как сейчас. С тех пор я никогда не употреблял и не пользовался никакими наркотиками, не желая наносить ущерб хотя бы тому сознанию, что еще теплилось во мне. Только никак нельзя отрицать, что те мгновения сохранили свою невероятную ясность. Должно быть, я забылся во сне, но пробудился и ощутил, что Лисси держит меня, а вся моя рубашка промокла от ее слез. Я спросил, почему она плачет, но она не отвечала, только качала головой. Уж не потому ли, что я старик и ее одолела жалость? Или она наконец-то поняла, в каком порушенном состоянии наш дом? Я так и не узнал от нее причины слез — и пришел к выводу, что их вызвала эмоциональная перегрузка одурманенного разума. Я обнял ее, и так мы и заснули.
Однако до их исхода миновало еще несколько дней. Я сидел за роялем: дело было вечером, и я, помнится, играл элегически медленные куски моцартовской Двадцатой, — когда стали вмешиваться какие-то посторонние звуки, которые постепенно обозначались как крики, доносившиеся отовсюду в доме. Очевидно, везде погас свет. Поначалу я подумал, что Лэнгли пережег что-нибудь: одной из его священных долгосрочных задач было сокрушение «Консолидэйтед Эдисон компани», — однако оказалось, что вышло из строя электроснабжение всего города, и это было так, словно времена до цивилизации вновь возвратились, чтобы донести исконный смысл ночи. Довольно странно, но стоило людям выглянуть в окно и понять размах затемнения, как всем сразу же захотелось на это посмотреть. Все наши домоседы в крик пустились, желая выбраться на улицу и подивиться на залитый лунным светом город. Я прикинул вероятность того, что муниципальный предохранитель полетел в результате каких-то манипуляций Лэнгли, и мне стало смешно. «Лэнгли! — окликнул я брата. — Что же ты наделал!»
Он был наверху у себя в комнате и с большим трудом, как и все остальные, пытался добраться до входной двери. Понадобился слепец, чтобы навести порядок, убедить всех не двигаться, а стоять на месте, пока я не подойду и не возьму каждого. Никто не смог отыскать свечу: куда подевались все свечи и стаканчики со свечами, никто уже не знал, шансы найти хотя бы одну в доме, погрузившемся в чернильный мрак, равнялись нулю, свечки сами вверили себя нашему барахольному царству, как и все остальное.
В те времена наш дом был лабиринтом замысловатых проходов, полном препятствий и тупиков. Когда света было достаточно, человек мог пробраться зигзагами туннелей меж газетных груд или отыскать проход, протиснувшись бочком между кучами разнообразного имущества — внутренностями пианино, моторами, мотками кабеля и проводов, ящиками с инструментами, картинами, автозапчастями, шинами, стульями и столами, громоздящимися один на другом, спинками кроватей, бочонками, рухнувшими стопками книг, старинными напольными лампами, разрозненными предметами мебели наших родителей, свернутыми коврами, кучами одежды, велосипедами — зато требовались навыки слепого, который ощущает местонахождение предметов по воздуху, какой они вытесняют, и находит дорогу из одного помещения в другое, не подвергая себя смертельной опасности. Я сделал несколько ходок, один раз упал, сильно ушиб локоть, а между тем разыскивал людей и сводил их с верхних этажей дома вниз. Потом попросил их по очереди подать голос и велел цепляться ко мне на манер вагончиков к паровозу. Оказалось, можно и так хорошо провести время, будучи, по сути, изобретателем человеческого поезда, который, петляя, прокладывал себе путь по обиталищу Кольеров: все хохотали или вскрикивали от боли, ударяясь коленкой или спотыкаясь. И поезд с каждым новым человеком становился все тяжелее, в нашем жилище по-приятельски расположилось явно больше хиппи, чем мне было ведомо. Разумеется, Лисси была среди первых, кого мне удалось отыскать, я чувствовал ее руки у себя на поясе, слышал, как она посмеивается. «Класс!» — воскликнула она. А потом ей пришло в голову, что мы составили цепочку для конга [27] — откуда она узнала про танец, который вышел из моды еще до ее рождения, я не знаю. А вот поди ж ты, берется обучать меня и всех позади себя этим подскокам на раз-два-три с последующим брыканием ногой в сторону… БАМ! Что, естественно, привело к еще большему хаосу, когда другие попробовали проделать то же самое. Я слышал голос Лэнгли в самом конце цепочки: и ему тогда тоже было хорошо, — было замечательно слышать хрипящий смех моего брата, правда замечательно. И все это стало возможно благодаря тьме (их тьме, не моей), и, когда я добрался до прихожей и, сняв два четверных запора, распахнул дверь, все они, как на крыльях, понеслись мимо меня, словно птички из клетки. Думаю, это Лиссин поцелуй я почувствовал на щеке, хотя это вполне могли быть Рассвет или Закат, я же, ощутив бодрящий ночной воздух и вдохнув благоухание парка, приправленное металлическим привкусом лунного света, слышал смех убегающих в парк через улицу, их всех, в том числе и моего брата, хотя он-то вернулся, а остальные — нет, их смех постепенно стихал среди деревьев, и это было последнее, что от них осталось: они ушли.
27
Латиноамериканский аналог (или прародитель) летки-енки.
Разумеется, я скучал по ним, скучал по их признательности нам, если можно это так назвать. Я завидовал
их незащищенной жизни.Было ли их бродяжничество бесшабашностью юности или оно коренилось в исполненном принципов невыразимом инакомыслии — сказать трудно. Их подняла культурная волна, конечно же, нельзя целиком списывать все это на войну во Вьетнаме, и любой из них, если и проявил в чем инициативу, так только в том, что дал этой волне себя подхватить. И все же в этом особняке, теперь жутко затихшем, я вновь ощутил, как требует своего мой возраст. Присутствие всего этого народа вокруг давало мне понять, что наше отшельничество кому-то нужно. Когда же народец упорхнул и снова остались только мы с братом, я здорово пал духом. Мы снова остались один на один с нашими тревогами, с внешним миром, пустившимся соперничать с нами, словно бы он отозвал своих послов.
Беды наши начались с керосиновой плитки, принесенной некогда Лэнгли. Однажды утром, когда он готовил омлет, она загорелась. Я сидел за кухонным столом и расслышал похожий на дуновение легкий хлопок взрыва. Разумеется, за годы мы запаслись несколькими огнетушителями разных типов и марок, но от тех, что оказались тогда на кухне, проку оказалось мало, полагаю, их содержимое со временем выдохлось. Брат давал мне отчет о текущем состоянии дел голосом, в котором звучала сдерживаемая тревога. Лэнгли: «Пены из огнетушителя как раз хватило, чтобы на время сбить огонь с плитки, но она продолжает чадить». Это-то я улавливал. Брат обернул керосинку посудным полотенцем и выбросил через кухонную дверь на задний двор.
Казалось, это решило проблему. Я понял, что брат мой смущен, по тому, как тихо он прикрыл кухонную дверь и не проронил ни слова, пока мы ели холодный завтрак.
Не прошло и часу, как я услышал завывания сирен. Я сидел за «Эолом» и пропустил их мимо ушей: вой пожарных машин и «скорой помощи» слышишь в этом городе днем и ночью. Я подобрал звуки сирен на рояле: ля, переходящие в си-бемоль и обратно к ля, — но тут звуки приблизились и замерли на низком рыке, как мне показалось, прямо перед нашим домом. Громкие удары в дверь, крики: «Где горит, где?» — когда вломилась орава пожарных. Они оттолкнули меня в сторону и, матерясь, попытались пробраться на кухню, таща за собой шланг, о который я споткнулся. Лэнгли кричит: «Что вы делаете в этом доме, пошли вон!» Их вызвали жильцы соседнего дома из красного кирпича, чей палисадник примыкал к нашему заднему двору. Все эти годы мы этих соседей ни разу не встречали и не говорили с ними, мы не знали, кто они такие, разве что подозревали, что именно они много лет назад подбросили нам в почтовый ящик неподписанное письмо, протестуя против наших танцев с чаем. А теперь они сообщили, что у нас на заднем дворе пожар, что, как оказалось, действительно имело место. «Почему бы этим людям не заниматься собственными делами?» — бормотал Лэнгли, глядя, как пожарный шланг, подключенный к гидранту у бровки тротуара перед домом, напрягается, толчками проходя лабиринт сложенных в груды газет, болтаясь туда-сюда среди сложенных стульев и столиков для бриджа, расшвыривая стоящие напольные лампы и кипы холстов, как пожарные нацеливают брандспойт через заднюю дверь на дымящиеся остатки хлама, состоящего из отслуживших шин, странных предметов мебели, бюро без ножек, матрасных пружин, двух адирондакских кресел и иных предметов, хранившихся на заднем дворе в ожидании того, что наступит день, когда мы найдем, как их использовать.
Лэнгли после будет настаивать, что пожарные перестарались, хотя запах гари висел не одну неделю. Потом явился инспектор из Пожарного департамента, взглянул на дымящийся мусор и сообщил, что нам выпишут повестки в суд и, вероятнее всего, оштрафуют за незаконное хранение горючих материалов в жилом районе. Лэнгли сказал, что, если это случится, он подаст иск на Пожарный департамент за уничтожение собственности.
— Ваши бойцы натоптали своими сапожищами кучу грязи у нас на полу, — заявил брат, — дверь на кухне сорвана с петель, они прошлись здесь, как вандалы, в чем вы сами можете убедиться по этим разбитым вазам… по тем лампам там… и взгляните на эти ценные книги, вздувшиеся от воды, которая пролилась на них из-за чертовых протечек в пожарном шланге.
— Что ж, мистер Кольер, вы правы. Думаю, это малая цена, которую пришлось заплатить за то, что у вас осталось жилище, где вы можете жить.
Пожарный инспектор, который показался мне интеллигентным человеком в годах — он употребил слово «жилище», которое нечасто услышишь в обычном разговоре, — наверняка осматривался, разглядывая все, и, хотя ничего не сказал, зато, должно быть, доложил обо всем увиденном у нас, поскольку и недели не прошло, как мы получили заказное письмо из Департамента здравоохранения с требованием назначить время для проведения оценки внутреннего состояния… и далее был указан адрес нашего особняка.
Мы, разумеется, письмо проигнорировали, но чувство, что на нашу свободу хотят посягнуть, осталось. Все, чего мы добились, так это то, что подвигли людей с официальными полномочиями взяться за нас. По-моему, именно тогда Лэнгли заказал полный набор книг по юриспруденции в каком-то колледже на Среднем Западе, предлагавшем получить диплом юриста заочно. К тому времени, когда книги пришли (в упаковочном ящике), мы были уже на прицеле не только у Департамента здравоохранения, но и у Агентства по взиманию долгов, которое действовало по поручению Нью-Йоркской телефонной компании, у адвокатов из «Консолидэйтед Эдисон» (за нанесение ущерба их собственности — полагаю, речь шла об электросчетчике в подвале, раздражающе жужжавшей штуковине, которую мы утихомирили молотком) и у сберегательного банка «Гривенник», который унаследовал нашу закладную и заявил, что ввиду несоблюдения сроков оплаты мы оказались под угрозой лишения права обратного выкупа особняка. Замыкало же цепочку Вудлоунское кладбище, поскольку мы почему-то забывали оплачивать счета по уходу за участком с могилами наших родителей. Это письмо пришло не последним: сквозь щель для почты в двери на пол продолжали сыпаться письма, содержание которых в данный момент я припомнить не могу. Но по какой-то причине именно кладбищенский счет больше всего потряс моего брата. «Гомер, — сказал он, — ты можешь припомнить хоть кого-то, кто был бы столь же развращен, как эти люди, до такой степени привыкшие наживаться на смерти, что требуют немалых денег за выдергивание нескольких стебельков травы у могильного камня? В конце концов, кого волнует, как выглядят могилы? Уж, конечно же, не тех, кто в них лежит. Что за мошенничество! Это же просто проявление неуважения — профессиональная забота о мертвых. Да пусть все кладбище вернется в свое первозданное состояние, говорю я. В такое, каким оно было во времена манхэттенских индейцев, — пусть там будет некрополь из покосившихся камней и ангелов, наполовину скрытых в североамериканском лесу. Вот это, по моему мнению, и выказало бы истинное уважение к мертвым, стало бы священным признанием — во всем своем великолепии — жуткого мира жизни и смерти».