Гончаров
Шрифт:
Итак, обе они полностью написаны в первый месяц лечебного курса. В переводе на современные нормы уже эти две части романа содержат почти… 12 авторских листов! Что и говорить, применительно к четырем неделям человеческой жизни — цифра прямо-таки невероятная: в одном авторском листе приблизительно двадцать четыре машинописные страницы (впрочем, не будем забывать, что Гончаров пишет от руки).
Но это еще не все. К 12 авторским листам прибавим несколько (2? 3? 4?), написанных в те же самые недели листов первой части и несколько (2? 3? 4?) листов последней части романа. Прибавим сюда также листы (1? 2? 3?), которые впоследствии составили объем сокращения при подготовке к печатанию. Наконец, учтем, что из срока, указываемого Гончаровым в письме Юнии Дмитриевне («приехал сюда 21 июня нашего стиля, а сегодня 29 июля»), первые пять или шесть
За вспышкой следует взрыв невероятной силы. «31 июля у меня написано было моей рукой 47 листов!»
Но еще секунду помедлим, прежде чем этот взрыв раздастся. Еще одно обстоятельство: Гончаров работает в Мариенбаде за письменным столом всего по пять часов в сутки (с 10 утра до 3 пополудни). То есть он пишет, по минимальному подсчету, от 14 до 16 машинописных стандартных страниц (опять вынужденная модернизация) ежедневно! Три страницы в час. Это как бы почти под диктовку. Скорость начинающей стенографистки. Или скорость конспектирующего студента.
И в довершение всего не забудем главного, определяющего обстоятельства: летом 1857 года в Мариенбаде не просто сочиняется большой по объему роман, не только пишется один из лучших русских романов XIX века — создается классическое произведение мировой литературы, лепится характер, который со временем будет поставлен в один ряд с образами Гамлета, Фауста, Дон-Кихота…
Если мы учтем все это, то история написания «Обломова» предстанет перед нами как выдающийся феномен творческой продуктивности, один из самых выдающихся за всю историю новоевропейской литературы. «Мариенбадское чудо» — так обычно именуют этот феномен литературоведы, биографы Гончарова, подчеркивая тем самым, что события лета 1857 года в жизни писателя — вещь, пограничная с чем-то сверхреальным, умонепостижимым.
Чудо на то и чудо, что оно непрестанно требует объяснений, истолкований, провоцирует на недоверие, на скептическую реакцию. Гончаров, как мы видели, сам первым начал объяснять то, что с ним произошло. Сам первым недоумевал, разводил руками, привыкал к случившемуся.
Что-тос ним, через него сотворилось, но причины, какую ни возьми, кажутся недостаточными, вещи-свидетельницы скучно молчат, допроситься не у кого. Если оглянуться и всмотреться еще раз во все детали, то придется заключить: все было очень просто. Чудо протекало, так сказать, вполне нормально.
Вот его обычный мариенбадский день. Встает рано, в половине шестого. В окне его комнаты — голубая панорама Богемских гор, поросших лесами. Бодрящие струи чистейшего, свежего воздуха вливаются в окно. Где-то за горами уже поднялось солнце, но здесь его еще не видно. В комнатных сумерках все явственнее обозначается некий сгусток красок и запахов. Это букет цветов. Горничная по имени Луиза, работящая, крупная в кости женщина, ровно через день вносит в комнату новый букет и забирает привядшие цветы.
Воду нужно пить обязательно натощак. В начале седьмого он подходит к источнику и терпеливо выпивает три, а то и четыре большие полные кружки. Как считают врачи, вода наилучшим образом совершает свое благотворное действие, если человек, приняв ее, подольше будет находиться в движении. Вот он и находится в движении — час, два, три. То оббегает весь маленький, похожий скорее на село, чем на город, Мариенбад. То пойдет в горы по окрестным маршрутам — там в эти часы почти никого не встретишь. Он любит ходить помногу и иногда забредает достаточно далеко, верст аа пять. Доктор, присматривающий за ним, считает, что более трех кружек в сутки ему принимать не следует: здешние воды не только действуют на желудок и печень, но и возбуждают нервы, производят в организме излишнее волнение. И он действительно сейчас, во время утренней прогулки, слегка взволнован. Но как знать, то ли от действия вод, то ли оттого, что прогулка рано или поздно кончится, а дальше… Но будет ли дальше так же, как было с ним вчера, позавчера?..
К десяти часам, отзавтракав, он возвращается в свое жилье. Луиза знает, что сейчас к русскому господину входить нельзя ни ей, ни кому-либо из его знакомых. Но ни Луиза, ни кто другой не догадываются, что в течение ближайших четырех-пяти часов этот скрытный господин будет находиться совсем не здесь, а в окрестностях русской
столицы, в некой дачной местности и, незримо примостясь на краешке парковой скамьи, он будет с неизъяснимым волнением подслушивать, о чем, сидя на этой же скамье, разговаривают двое русских — он и она…Впрочем, иногда Иван Александрович вдруг вскочит с этого краешка скамьи и начнет носиться по своей мариенбадской комнате. Отсутствующим взглядом смотрит на букет, на раздражающе красивый вид за окном. Улыбается про себя. Хмурится слегка. Иногда как-то странно поведет рукой. Поскучнеет. Вздохнет. Снова улыбнется.
Но чаще всего он и не встает. Это онитам то по аллеям прогуливаются, то взберутся на холм, то в город съездят, чтобы побывать в театре. То слегка поссорятся, то вот-вот готовы раствориться в объятиях друг друга. А он сидит неотрывно все четыре или пять часов, кровь в голове шумит, как будто скоро начнет кипеть. Руку, в которой он держит перо, кажется, в любую минуту может свести судорогой. Бывает состояние — буквы расплывутся, какое-то затмение найдет на него, страшная усталость, почти тошнота. Но потом будто кто потормошит за воротник, и он снова не нарадуется, как славно все выходит. Только бы и дальше так было. Только бы и завтра и послезавтра не оставила его мощная тайная сила, озаряющая картины творимой из ничегожизни.
Впрочем, в письмах он, будто из суеверного опасения, старается приискать самые простецкие объяснения этим обуревающим его приступам. Тут-де воды виноваты, очень уж будоражат нервы. К водам надо прибавить то обстоятельство, что его не отвлекают никакие личные тяжбы, никакие служебные дела. Что у него строжайший режим. Что он ни разу здесь не выпил и глотка вина, а что касается водки, то о ней вообще «никто в Мариенбаде не слыхивал».
…Но вот наконец он встает из-за стола, чувствуя необычную легкость в теле и счастливую опустошенность в голове. Пора обедать, он и так грубо нарушает предписания врача. Тут все обедают с часу до двух, а теперь уже три, и он еще не принял грязевую процедуру. Пока побарахтается, как в болоте, в теплой грязи, пока отмоет страшное свое, будто дегтем вымазанное, тело в другой ванне, уже и четыре. Обедает в отеле, в компании лакеев, которые устраиваются за одним большим столом, а ему подают за отдельным маленьким. Меню и для них, и для него одинаковое. Хотя в обеде четыре блюда, а все как-то чересчур миниатюрно: несколько ложек супа, крошечная котлетка, половина цыпленка, «самого тощего, как будто и он пил мариенбадскую воду». Зелень и фрукты для лечащихся почему-то строжайше запрещены. Но кофе и чай — пожалуйста. В общем-то, обед вовсе не насыщает его досыта. По крайней мере, дать ему дополнительную энергию для работы такая пища не может.
Теперь снова прогулка часа на два. У него в Мариенбаде есть несколько знакомых из русских. Иногда он с ними прогуливается, иногда сам. Сейчас о завтрашнем можно не думать. Можно позволить себе эту послеполуденную бездумность. К тому же воздух становится густ и горяч, даже в лесу, в тени, душновато. К вечеру соберется гроза. И в голове, как ни старается он отвлечься, рассеяться мыслями, все время ощущается присутствие округлого, клубящегося, подвижного сгустка, именуемого романом… Нет, не удается и теперь быть бездумным, наоборот, на ходу думается как-то легко, удачливо, с гораздо более широким и острым охватом всего письменного пространства, чем это бывает за столом.
В Мариенбаде лечатся люди солидные, нелегкомысленные, и потому ложатся тут рано. После десяти вечера на аллеях почти никого и не встретишь.
И он тоже, как это ни смешно покажется петербургским полуночникам, ложится в десять.
И спит крепко, полно, глубоко: как-то среди ночи «была жесточайшая гроза, перебудившая всех, а я не слыхал». Совсем как шесть лет назад, когда на море в своей каюте спал и не слышал пушечной пальбы.
Крепкий сон, лечебные процедуры, режим, воздух, прогулки, атмосфера волнующей и обязывающей оторванности от друзей, от дома, — как и тогда, на фрегате, — затем свобода от службы, бодрящая непривычность новой обстановки — что же все-таки так на него подействовало? В чем ведущая причина негаданного творческого приступа? Ведь еще месяц назад «Обломов» находился буквально при смерти. По роману уже можно было заказывать панихиду. И вот Илья Ильич восстал из мертвых, прояснился во всех чертах, разросся в пышущего силой здоровяка… Или правы французы, считающие, что нужно во всем искать женщину?..