Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот
Шрифт:
Ощутив справа от себя некое зияние, он понял, что тротуару недостает очереди в винную лавку. В окне ее роскошно светился только двадцатипятирублевый коньяк. И пронзенное сердце радостно стукнуло: с бутылкой будет уже не так неловко явиться к сослуживцам, а с двумя - так в самый раз.
– Полста за две бутылки?!
– мимоходом возмутился (голодранцем Сабуровым, а не ценой) какой-то мужик.
– Пять бутылок водки можно было взять!
И вдруг при мысли о сослуживцах теплом омыло душу: он подумал о них как о людях, которых намеревался немножко облагодетельствовать, - и невидимая рука извлекла из сердца гвоздь, уложив его калиться дальше в поджидавшую Сабурова в преисподней печь. Для теории душевного тепла: греть выгоднее, чем греться.
Обрадованные его даром, а главное - событием,
– Нравственность есть правда, сказал Шукшин!
И Сабуров поспешил перевести разговор на что-нибудь пониже, погрязней, почеловечней, почестнее.
– Вам, наверное, смешон мой энтузиазм?
– с гордостью спросил Сабурова раделец, принимавший за энтузиазм свое самоупоение.
Дар имитации куда важнее интеллекта. Валечка, лаборантка из института энергетики, изображала утонченность с поразительным искусством, тоже понятия не имея, что изображает. Сабуров принялся отпускать ей комплименты помясистее, и она тоже оттаяла от своей утонченности, начала с русалочьим смехом прижиматься к его плечу и доверительно делиться, сколько конфликтов между мужчинами произвела ее красота (количеством этих конфликтов измерялась ее ценность).
Ее жизненный путь пролегал по склоненным спинам мужчин: Иосиф Кобзон посвятил ей песню, заведующий лабораторией дал ей взаймы триста рублей и умолял не возвращать (ему от нее ничего не нужно, с него довольно знать, что она счастлива), законный супруг избил ее так, что она на два месяца отправилась в больницу, а он на два года в тюрьму, но через пять лет признался: "Физически у меня было много женщин...". Какие все же успехи сделало просвещение, если даже Валечка подозревает о различии между физическим и психическим.
Одна половина сабуровской души все-таки получала от общения с новым суррогатом Лиды известное поэтическое удовлетворение, хотя другая не теряла насмешливой зоркости, и, самое странное, обе половины нисколько не портили друг другу аппетита.
К Валечке подкатывался и брадатый раделец и страдатель, но вместо того чтобы выказывать восхищение даме, сдуру предлагал ей восхищаться его великим страдающим сердцем.
Наступившую темноту прочертил светлячок, чуть ли не рассыпая искры, словно брошенный кем-то окурок, в заводях ручья - равнодушного свидетеля семейной трагедии - не по-нашему квакали, будто крякали, лягушки.
Внезапно Валечку, подогреваемую с двух сторон и изнутри, осенило пойти купаться, и Сабуров ощутил некое предвкушение: вид бутылок на столе опьяняет не меньше, чем содержимое. За ними увязался только бородач. Сеятель и хранитель пыжился и раздувался, но Сабуров оставался юмористически-льстивым и сальным, а это человеческое тепло влечет куда сильнее, чем ледяная грандиозность страждущей души, и Валечка прижималась к нему уже на грани приятного неприличия и все более страстно перечисляла, какие мужчины дрались и убивали друг друга ради нее.
Вдруг до Сабурова дошло, что она неизменно называет их должности: "доцент", "авиаконструктор", "заместитель директора" - и такая унылая скука охватила его!..
К счастью, они уже пришли на берег, и можно было освободиться от Валечкиной талии без особенной
грубости. Отшутившись, Сабуров не полез в воду - довольно того, что набрал песку в туфли, - и с ритмическими замираниями сердца остался слушать мерное уханье волн, когда его спутники жизнерадостно плюхнулись во тьму, сквозь которую виднелась только пена живое кружево, мерцающее над черной пустотой. Огни корабля висели в черноте, как некое причудливое созвездие. "Мы так еще и не сумели изгадить все божии дары - вода все-таки плещется, галька рокочет... Но именно божий дар превратил меня в отверженца..."Мокрой наядой всплыла Валечка. Он принялся, имитируя заботливость, растирать ее, скользкую, как рыба. Наткнувшись на мокрый лифчик, он сдвинул его и со скукой продолжал массаж в локализованной форме (организм уныло отреагировал). Прижавшись к нему спиной, Валечка страстно шепнула ему вполоборота: "Почитай мне стихи!" - и губы их слились в поцелуе столь страстном, что Сабуров ощутил нехватку зуба в ее верхней челюсти. Просвещение шествует поистине семимильными шагами: даже Валечка теперь знает, что перед совокуплением положено читать стихи. Что сделали из берега морского гуляющие модницы и франты, хотел прочесть Сабуров, не прекращая безрадостного массажа, но тут черным раскоряченным силуэтом дядьки Черномора, отжимая бороду, возник из тьмы сеятель и хранитель. Исчерпав все льстящие его самоупоению средства, он по-простому взвыл: "Валюша, иди ко мне!" - и ухватил ее за руку, а она охотно подалась за рукой, чтобы у них возникла борьба за ее тело. Но Сабуров нуждался лишь в добровольных даяниях - он только успел вдогонку наблочить лифчик обратно - он не нанимался работать на других.
Теперь он имел полное право слинять. "Лида, Лида!.." - вдруг едва не вскрикнул он от боли, утратив последний суррогат своей Дульсинеи. Из-за двухсаженной ограды прибрежной танцплощадки разносился сумбур вместо музыки, у входа дежурила милиция и "Скорая помощь". Шурка ведь тоже сюда таскается со своей дочерью ада... Дочь Ада и дочь Рая - каким незамысловатым шутником в семейной сфере оказался Набыков, имевший одну приятную черту: он не считал, что высокий чин свидетельствует о высоких дарованиях. Но увы - он не верил в само существование таланта и добродетели все кругом было одно дерьмо.
Мадам Набыкофф тоже абсолютно скептична ко всему на свете, исключая дочерей и мужа - умнейшего человека в набыковском семействе, а следовательно, и в мире. Благородно упитанна, равно как и ее супруг: жизнь среди дерьма располагает к хорошему аппетиту. Дочь Ада - уменьшенная, но бойкая копия матери. Шурка явно затронут ее смазливой мордочкой, а также громкими именами, сыплющимися из ее милого ротика, не замечая, что она похваливает гениев ("Ничего, можно читать, ничего, можно слушать"), как владелец замка мог с одобрением швырнуть кошелек забредшему скомороху пускай он даже носит имя Вольфганг Амадей Моцарт. Тем не менее Шурка обзавелся расческой, которой принимался раздирать свою буйную шевелюру перед любой отражающей поверхностью.
Путаясь в лабиринте доходных хибарок, Сабуров услышал дуэльное клацанье звонких имен: "Толстой" - "Кортасар" - "Солженицын"...
Вот трепло-то... Хотя сейчас, наверное, ничего, можно.
Театральный свет из окошка держал на виду только Аду и Шурку - эстрадную пару, а кто-то из массовки, оттесненной во тьму, затравленно выдавил имя Корягина - регионального Вальтер Скотта. Ада и Шурка деланно рассмеялись: этого требовал хороший тон.
Среди очкастой прогрессивной интеллигенции Корягин слыл невеждой и черносотенцем, хотя невежественен он был не больше других - у него лишь хватало смелости это обнаруживать, а в черносотенцы, исповедующие культ сильной личности и тоталитарной государственности, его загнали сами же очкастые. Посудите: деревенский мальчишка завершил образование в ремеслухе и, располагая досугом дежурного электрика, в поисках Бессмертного углубился в жанр исторического анекдота, доверяя ему как святому писанию, впоследствии скрестивши его с жанром некоего "сибирского романа": его канцлеры и фельдмаршалы беспрерывно харкали и хряскали, анжуйское хлестали целыми бадьями, в гневе и в любви были одинаково ужасны.