Горение (полностью)
Шрифт:
Бах, закованный в кандалы, сидел в карцере, в подвале, откуда голоса не слышно: кричи не кричи, все никто не прознает, а стражнику интересно, как арестант надрывается: приникнет к глазку и смотрит, всласть смотрит, на чужое-то кому не занятно полюбопытствовать?
Попов сел на высокую табуретку, принесенную стражником, ноги поднял, уместил на перекладине, чтобы не замочить сапог, вода стояла по щиколотку, и принялся буравить лицо Баха глазами, в которых нездорово п о б л е с к и в а л о.
Смотрел долго, пока не защипало веки. Достал из кармана газету с сообщением про гибель
– Поди сюда, Бах.
Тот приблизился. Попов заметил, как разбухла кожа на ногах арестанта: бос, в воде третий день.
– Читай, - сказал Попов и вытянул газету так, чтобы Бах мог прочесть. Дождался, пока тот, прищурившись - лампочка была под потолком грязная, светила вполнакала, - разобрал строки.
– Какую женщину убили, - Бах с трудом разлепил белые губы, - нехристи.
– Именно так. Убили ее твои друзья, нехристи, из мести убили, за то, что мы тебя арестовали, а ее, разобравшись, выпустили.
Бах вспомнил весь ужас последних дней, с трудом удержался на ногах (ни сидеть, ни лежать ему не давали), закрыл глаза, добрел до стены, прижался спиною, почувствовал, какая она толстая, н а д е ж н а я, проклятая, застонал глухо.
– Что, касатик?! Понял теперь, каковы твои дружочки?! Понял, на что они способны?! .
"Только б из этого мешка выбраться, - думал Бах, - только б попасть в камеру, только б предупредить наших! Ну, ироды, ну, зверье, придет время - за все рассчитаемся, сполна отольем, пощады не ждите".
– Или еще потребно время на размышление?
– продолжал Попов, чувствуя себя в этой привычной ему обстановке надежно: нервы успокаивались, приходило благостное ощущение безопасности.
– Мы теперь не торопимся, нам спешить некуда.
– Что я должен сделать, чтобы вы меня отпустили?
– спросил Бах, стараясь, чтобы голос не выдал его; внутри клокотало, коли б мог, не были б руки закованы, задушил, горло б перегрыз.
– Раскаяния не чую, - вздохнул Попов.
– Ты говоришь, не раскаявшись. Зло в сердце держишь?
– А что ж мне, благодарить?! За ноги мои?! За синяки?! За пытки, которым безвинного подвергают?!
– Я тебе с самого начала предлагал - докажи, что не виноват. Докажи! А ты упрямился, нас в зло вводил...
"Не туда меня несет, - подумал Попов, - это я еще не пообвык. Это я еще по-прежнему, как наверху, думаю. Он же выразил согласие, это хватать надо. Только б не передумал, тварюга, лишь бы еще раз пропел. Пусть напишет только, мы потом ему пулю в затылок пустим, когда в карете повезем на допрос в охрану, мы спектакль разыграем, так разыграем, что комар носу не подточит. И морда у него к тому времени заживет и синяки сойдут".
Попов достал папиросы, сразу две, прикурил, потом одну, обслюнявленную, протянул Баху:
– Иди затянись - согреешься.
Бах хотел курить страстно, но, увидав, как полковник нарочно обслюнявил мундштук, ответил:
– Я не хочу.
– Брезгуешь?
– Не хочу сейчас. Спать хочу. На сухой кровати.
– В тюрьме кроватей нет. В тюрьме нары есть...
Попов почувствовал желание достать револьвер из кармана, вложить дуло в ухо арестанта и, как винт, ввинчивать
в голову, чтоб кровь капала и чтоб он орал, душу чтоб раздирало."А зачем он мне, действительно, сейчас?
– подумал Попов.
– Он был нужен, пока Стефа жила. Хотя нет, - возразил он себе.
– Я без него из каши не вылезу. Как только он свои показания даст, как только о т д а с т мне товарищей, я их всех под военное положение подведу, Глазову такой рапорт засандалю, что в департаменте кадриль станут танцевать от радости. Я всех эсдеков в крае выжгу, всех до одного".
– Ладно, Бах. Переведут тебя в хорошую камеру. Но коли за сегодняшнюю ночь не напишешь мне правды - нас не вини. Готов писать или станешь время тянуть?
– То, что могу, напишу.
– А что ты можешь? Ну-ка, скажи, я послушаю.
– Вы мне вопросы поставьте, я так не умею, да и голова не варит, в чем только душа жива, ваше благородие.
– Эт-то ты хорошо заключил, э-то точно - благородие, молодец, композитор, поумнел, мозги просветлели... Ну, ответь, к примеру, какой партии ты принадлежишь? Вот только это мне ответь - больше ничего не надо.
– Не состою в партии я, напраслину не возводите.
– Не состоишь, - повторил Попов.
– Ладно. Поверим этой лжи. А какой сочувствуешь?
– Рабочей.
– Так их много нынче, которые рабочими называются. Бах не понял, что попадается, ответил:
– Рабочая одна.
– Ну, это ты имеешь в виду социал-демократическую?
– Почему...
– Значит, другие есть? Может, ты с Пилсудским?
– Ни с кем, говорю ж...
– Ну ладно. Ни с кем. С рабочей партией. Без названия. А ты как относишься к террору?
– Против я.
– Это хорошо. Молодец. А кто из рабочих партий против террора?
– Да откуда я знаю?!
– Вот чудак, Бах... Неужели трудно на мой вопрос ответить: "Состою в партии социал-демократов потому, что эта партия есть противник террора, значит, бомбы ей не принадлежат, и кому принадлежали - не знаю". Это что? Неправда?
– Правда. Только я в партии не состою.
– Хватит языком-то болтать! Мы у тебя дома, за печкой, партийную печать нашли, из дерева выточена, приклепка резиновая, на синем сукне, нет разве?
Попов поднялся с табуретки, скакнул на порожек камеры, там было сухо, вода не поднималась.
– Завтра с утра приеду. Подумай. До конца подумай. Теперь ты нас мало интересуешь, Бах. Нас теперь террористы интересуют, которые Сте... Микульскую которые загубили. Мы найдем их, композитор. Чтоб я детей лишился - найдем.
Выходя из тюрьмы, Попов поймал себя на мысли, что и впрямь думает о том, кто же убил Стефанию. Своим же словам поверил...
Гришку отпустил, велев приехать завтра к десяти часам, вошел в парадный подъезд, ощутил з а п а х привычного тепла, лестница отдавала воском, натирали каждую пятницу; на втором этаже, у надворного советника Гаврилова, по субботам варили студень из телячьих ножек, тоже устойчивый запах. Но внезапно Попов ощутил - по-звериному, инстинктивно - что-то чужое, морозное, похожее на запах белья, которое только-только прополоскали в проруби.