Горение (полностью)
Шрифт:
– Мой дорогой Александр, не думайте обо мне слишком плохо. Я следую инструкциям.
– Я тоже.
– Пожелание м о и х братьев сводится к тому, чтобы делегация вашего генерального штаба, прибывшая в Париж, немедленно подписала тот договор, который подготовлен нашими военными.
– Подпишет.
– Погодите... Вам ведь неизвестны наши условия...
– Н а м известны ваши условия. Вы требуете от нас выработки совместного плана развертывания войск в случае войны с Германией. Мы готовы на это.
К этому готовы не были. Веженский сказал неправду. Он, однако, должен будет сделать так, чтобы подписали. Всепроникаемость масонства давала такую возможность. Генерал Половский обязан сделать так, что подпишут. Балашов сегодня же пригласит на ужин - придется старику вынести это, коли не отдает фартука мастера, - генерала Иванова, товарища
...Сразу же после беседы с Гролю, проводив его до кабриолета, Веженский позвонил по телефонному аппарату в канцелярию военной разведки и попросил передать, что ждет генерала Половского в два часа в ресторации Гурадзе.
Половский, когда его провели в отдельный кабинет, удивленно пожал тонкую, длинную руку адвоката:
– Я решил, что-то стряслось, Александр Федорович? Отложил ланч с британским атташе, приехал к вам.
– Мы примем условия французского генерального штаба?
– Милютин - за.
– Это не ответ. Милютин пока не министр. Кто против?
– Сухомлинов против, Редигер, Штюрмер...
– Как можно заставить их замолчать?
– Развести государя с немкой, - улыбнулся Половский.
– Бракоразводный процесс я берусь выиграть, - зло ответил Веженский.
– А что, если пресса, которая близка к нам, застращает Царское Село близостью нового весеннего бунта? Необходимостью вывести войска? Подействует?
– Это - да. Кроме Меллера-Закомельского, верных двору головорезов мало.
– Поймут, что без денег войско - это не войско?
– Поможем понять.
– Брат, я обязан отправить телеграмму в ложу, в Париж - "мы - за". Это свидетельство нашей силы. Это заем. Я могу сказать так?
– Хм... Можно ответить позже?
– Когда?
– Часов в десять...
– Хорошо. Жду. Очень жду... Что станете есть? Я заказал пити и хорошее мясо.
– Пити не надо бы мне, печень болит.
– Сходите к Бадмаеву, он маг от медицины. Пити заменим на куриную лапшу, она здесь постная.
– Хорошо. Других в а ж н о с т е й нет?
– Вам имя Мануйлова-Манусевича говорит что-нибудь?
– Какой-то проходимец...
– Не какой-то, а высочайшего полета, приставленный министерством внутренних дел к канцелярии Витте... Так вот, он начал кампанию за легальное возвращение в Россию Гапона.
– Ко-ого?!
– Да, да, Георгия Гапона. Ходил к Витте, докладывал, что Гапон разочарован в революционерах, готов пасть на колени и просить прощения у государя, что он сможет отбить рабочих от сил анархии и повернуть их в русло правопорядка... То есть Мануйлов-Манусевич выдвигает план авантюрный, но весьма и весьма для умных заводчиков притягательный...
– Снова полицейские штучки? Дурново не дают покоя лавры Плеве с "зубатовским социализмом"?
– Вот тут-то и заключена главная загвоздка, мой дорогой! Нет! Дурново ничего об этом не знает! Мануйлов-Манусевич какими-то хитростями уговорил Витте попросить министра Тимирязева, чтобы он принял журналиста Матюшинского тот вошел с проектом возобновления работы читален, организованных в свое время Гапоном. Не к Дурново был Матюшинский подтолкнут Манусевичем, а именно к Тимирязеву. А Тимирязев, вместо того чтобы повернуть журналиста по нужному адресу, то есть к Дурново, сам отправился к государю. И получил аудиенцию. И государь повелел выдать Тимирязеву тридцать тысяч на эти самые читальни Гапона. Мотивировка: создание подконтрольных профессиональных союзов. И Тимирязев деньги эти передал Матюшинскому. А тот взял да и вчера дал с деньгами государя тягу...
Вошел половой, принес блюдо с зеленью, сыром и пити.
– Вано, ты пити поменяй на лапшу, мой гость острое не ест.
– Кинжал - острый, - ответил Вано, - пити мокрый. Сейчас заменю.
Веженский проводил его взглядом и продолжил:
– Я все утро сегодня листал статьи в газетах октябристов по поводу будущего профессиональных союзов, соотнес с их позицией заинтересованность Тимирязева в гапоновских читальнях, его самочинный визит в Царское Село и пришел к выводу, что на место премьера Гучков с компанией метили Тимирязева. Он у них в кармане. Он знающий человек. И если Гучков приведет его в Зимний, Тимирязев, скорее всего, станет не промежуточной фигурой, а устойчивой, подпертой...
Половский спросил:
– К Тимирязеву ключей нет?
– Поздно. Он взят на корню. Он в кармане у Гучкова.
– Так, может
быть, пора встретиться с Гучковым?– Поэтому я и решил посоветоваться с вами. Прежде чем мы вынесем вопрос на обсуждение братства, мне хотелось бы обговорить вероятия. Если желаете мою точку зрения, то к Гучкову надо идти после того, как мы свалим Тимирязева.
– Вы предлагаете идти на блок с Гучковым, показав ему наше всезнающее могущество?
– Конечно.
– А может быть, стоило бы показать себя иначе?
– Как?
– Подружиться с Тимирязевым.
– Я бы хотел просить вас, генерал, выяснить по линии военной разведки в Париже и Берлине, как там относятся к Гучкову.
– Относятся хорошо.
– Это не ответ. Надобно попробовать получить имена его деловых контрагентов в Лондоне и Париже, найти к нему подход с той стороны, отсюда на него толком не повлияешь - слишком богат, а потому груб, обидно с ним ссориться, потом склеивать будет трудно.
– А что Столыпин?
Вано принес на подносе глиняную миску с жирной лапшой.
– Курица был индюком, жира много, звездами бульон набит, кушайте на здоровье.
Веженский отхлебнул, поглядел на Половского, сморщил кончик утиного носа, и вдруг лицо его собралось морщинистой, устремленной силой.
– Если Столыпин будет неуправляем - свалим, как Тимирязева...
– Убеждены?
– Читайте завтрашнюю "Биржевку".
– Всех повалим, - улыбнулся Половский, - кто ж останется?
– Кто-нибудь останется...
Половский не донес ложку с лапшой до рта, положил ее в тарелку осторожно, медленно отер салфеткой губы и тихо сказал:
– При таком диктаторе, как вы, я готов войти в дело главкомом.
...Валили министров, распределяли портфели будущего кабинета, составляли коалиции, думали о разделении сфер влияния в Государственной думе, жили, словом, в своем мире, своими интересами, не понимая, что судьбы государств и народов решает иное. Не понимали, а скорее, не могли понять, что ход исторических событий невозможно определить одними лишь застольными собеседованиями, сколь бы могущественны и богаты ни были собеседующие; в конечном счете все определяют те, которые производят машины, сеют хлеб, учат детей. А люди эти жили в условиях ужасных, нечеловеческих, и не только потому, что голод морил Поволжье, инфекции косили Туркестан, холера вспыхивала то здесь, то там; люди были лишены элементарных человеческих прав: нельзя было говорить то, что думаешь, учиться тому, чему хотелось, порицать то, что заслуживало порицания. Слова и мысли предписывались в е р х о м, который нового страшился, закрывался от него, был к нему - в силу своей духовной структуры - не готов. Нищета, унизительное бесправие порождали такое общественное настроение миллионов, которое лишь на время можно было загнать вовнутрь, только какое-то время страх двигал поступками людей. Однако чем стремительнее становилось время, подчиненное все более изматывающей, но и организующей ритмике промышленного и научного развития, чем большее количество людей оказывалось вовлеченным в связующую круговерть производства, чем меньшими делались расстояния, подвластные ныне паровозу и пароходу, чем легче становилось познавание других стран с их нравами и обычаями, тем очевиднее страх уступал место тяжелой ненависти: до какой же поры мы будем париями мира, до какой поры рабья покорность и преклонение перед кучкой тиранов возможны в стране, родившей Разина, Рылеева, Чернышевского и Ульянова с Кибальчичем?! Страх пока еще гарантировал сохранение того, что имелось. Но что же имел человек - из тех ста пятидесяти голодных и бесправных миллионов. Кусок хлеба? Так ведь и скотине корм дают - иначе не выживет. Сапоги? Так ведь и коня подковывают, иначе поле не вспашешь. Книгу? Не имел. Лекарства? Не имел. Школу? Не имел. Сносное жилье? Не имел. Сильные д а р о в а л и то, что унижало рабочего человека, ибо полагалось ему в сотни раз больше. Поэтому с т р а х п о т е р я т ь постепенно уступал место неудовлетворенности тем, что было. Чем дольше страх вдавливали в умы и сердца трудящихся, тем страшнее становился невыплеснувшийся гнев. Марксова грозная истина о том, что пролетариату нечего терять кроме цепей, овладевала рабочей массой. Именно миллионы, объединенные общей нищетой, бесправием, забитостью, и должны в конечном счете сказать решающее слово, а никак не те, кто собирался в гостиных и в ы с т р а и в а л будущее. Воистину можно долго обманывать меньшую часть народа, большинство можно обмануть на короткое время, однако нельзя обманывать весь народ постоянно.