Горение (полностью)
Шрифт:
А через полчаса пришли городовые, и Анджей стал белым как полотно и бросился к сестре, словно к матери бросился, защиты у нее искал, и Боженка тоже подалась к нему и успела обхватить его птичьи плечи руками, но разорвали их, увели среднего, а городовой остался: тетрадку достал, перо вынул, чернильницу-неразливайку и начал спрашивать:
– Фамилия? Имя? Отечество? Кем приходишься злоумышленнику? Родители где?
Лениво он ее расспрашивал, лениво записывал, ручку уронил; Боженка ручку с пола подняла, и только в этот миг городовой увидел стройную девичью фигурку и красивые обнаженные руки и тихонько сказал:
– Если ты со мной по-хорошему будешь, брату твоему помогу. Отпущу по его юной дурости.
–
– не поняла Боженка.
– Дура, что ль? Пусти малых гулять и дверь запри.
Вспомнила Боженка лицо отца, слова его последние, а потом почувствовала птичьи плечики брата, взяла близняшек за руки, отвела их во двор - в песочек играть, а сама дверь заперла.
...А на следующее утро, когда с малыми в околоток пришла, ей сказали:
– Бандюга твой брат и вор. В тюрьме он, с кандалами по Сибири пойдет.
– Мне того, который допросы делал, - побелев лицом, сказала Боженка.
– Мне б с ним поговорить.
Жандарм Боженке подмигнул и тихонько ответил:
– Я к тебе сегодня приду допросы делать.
...Возвратилась домой Боженка, а хозяин ей сказал:
– Забирай барахло и отсюда проваливай, мне бандиты на постое не нужны.
– Куда ж мне?
– спросила Боженка.
– С маленькими-то?
– А это меня не касается, - ответил хозяин, - куда хочешь, туда и проваливай.
Пошла Боженка с малыми, и вела ее улица, словно бы манила, и стала улица мостом через Вислу, и взяла Боженка малых на руки, перевалилась через перила и тогда только закричала, когда поняла, что смерть пришла, и не быть ей в райских кущах, как маменьке.
(В варшавских газетах об этом случае было напечатано петитом, в разделе "происшествие":
"Сестра налетчика Анджея Штопаньского покончила жизнь самоубийством, утопив вместе с собою двух малолетних братьев. Распущенности нравов следует давать повсеместный и дружный афронт: и на подмостках театров, и в книгах, и на вернисажах, - лишь слаженная и дружная работа по воспитанию юношества может предостеречь тех, кто идет по легкой дорожке; в противном случае - "как веревочке ни виться, быть концу".)
Городовые согнали на сельскую площадь всех крестьян и окружили их тесным, плотным кольцом. Офицер, видимо только-только выбившийся из унтеров, читал рескрипт по слогам:
– "А по-тому, roc-подин гене-рал-губернатор повелел на-ка-зать пор-кой за-чинщиков бес-по-рядков в деревне Шаб-рино".
– Он обернулся к помещику и спросил: - Вы, господин Норкин, как пострадавший, указывайте, кого первого.
Помещик Норкин металлическим набалдашником английского стека приподнял козырек белой жокейской кепочки, оглядел выстроенных перед козлами мужиков и спросил:
– Будете еще баловать, дурни? Повинитесь - прощу! Чего молчишь, Пилипченко? Ты самый молодой, в тебе стыд есть - отвечай!
– Так, барин, мы не со злобы... Дали б по-божески хлеба - разве б рука поднялась? Дети с голоду мрут...
– От неблагодарные, - услужливо покрутил головой офицер.
– А ну, скидай порты!
– Баб-то уберите, - попросил старик.
– Срамно при бабах-то, барин.
– А бунтовать не срамно?!
– пропел офицер и скомандовал городовым: Ну-ка, молодого первым!
– Пилипченко, - подсказал помещик.
– Пилипченка берите!
Схватили парня, бросили на козлы, взвизгнул шомпол, окровенил кожу, тонко закричал Пилипченко:
– Да за что ж, барин! Старик сказал:
– Детишек хошь бы увели, грех это им смотреть, ваше благородие...
Офицер длинно сплюнул - унтерство свое не удержал, - ответил, завороженно глядя, как пороли:
– А бунтовать не грех? 4
...В поезде, что следовал от маньчжурских границ к Москве, в купе первого класса сидели Шавецкий и Николаев, поначалу, казалось бы, к событиям, происходившим на Лене, отношения не имевшие. Поскольку все
в этом мире связано друг с другом по законам молекулярным, с ц е п л е н н ы м, Николаев и Шавецкий продолжали действие, начатое Дзержинским и Сладкопевцевым, имея иные отправные посылы и конечные точки прибытий, ибо были они промышленниками, причем Шавецкий - учен в Гейдельберге, сам всего достиг, не богат - знающ; Николаев - из сибирских купцов, науками себя не отягощал, любил охоту, женщин, коней и д е л о - это в нем гувернер заложил, Джон Иванович Скотт, американский матрос, подобранный на Дальнем Севере после кораблекрушения, да так и оставшийся при купеческом доме, который любому губернаторскому сто очков форы мог предложить, оттого что д а в а л, а те лишь б р а л и ото всех, кто совал: коли сам не можешь заработать, да и оклад содержания не то чтобы мал, но и не высок, - поневоле возьмешь, если конечно же речь идет о людях умных и знающих, к а к дать и ч т о за это просить.Просить надобно было подряд на железные дороги и рыбные промысла. Николаев д а л, подряд они после этого получили, но ехали грустные оба, оттого что с такой непролазной тьмой столкнулись, с такой глухоманной провинцией, что только диву оставалось даваться. И по сибирскому купеческому обычаю (если грустно - надобно выпить) пили. Джон Иванович Скотт купил в буфете баранью ногу, шматок розового сала, бочонок липового меда; икру и вялености везли с собой, водку - тоже.
Николаев слушал Шавецкого сонно, прислонясь виском к стеклу окна, а тот разорялся - из разночинцев, экспансивный:
– Ходят по золоту, не хотят нагнуться! Губернатор - хряк, болван болваном, а пуглив, словно серна: всего ведь боится, право слово, всего! Россию гнет экономический кризис, помещик не знает, как управлять мужичьем, думает только о том, как на свое поместье денег получить, фабричный туп, пьян, от мастера зуботычину как собака сносит, а у нас руки в кандалах: чтоб хоть какое дело получить, хоть какой подряд - тысячу столоначальников обойди, каждому презент, каждого неделю жди, а время-то, время летит!
– Тайм из манэй, - согласился Николаев.
– Это верно. Согласен, Джон Иванович? Или спорить станешь?
– С тобой, пьяным, нет дискашенс, ты пьяный - идиот, рилли, эн идиот...
– Демократия у нас с гувернером, - вздохнул Николаев и повел глазом на бутылку.
Джон Иванович понял, поднялся, наполнил три рюмки.
– Хорошая у нас демократия, - продолжал Николаев, выпив.
– Я, ежели рассержусь, прогоню Джона Ивановича взашей, и он это знает, а потому идиотом меня обзывает только за дело, когда моя дурь и ему опасна.
– Да будет вам, Кирилл, - поморщился компаньон Шавецкий, отпив свою рюмку до половины.
– Что вы куражитесь? Я об серьезном, право же.
– И я об том же. Вы все больше по Германиям, милый, а я с Джон Иванычем в Нью-Йорке делу учился. У них дело словес не боится: что не так - доллар в зубы, ай эм вери сорри, в ваших услугах более не нуждаюсь. И все. Они это с молоком матери усвоили, они болтают, что хотят, пока не началась работа. Для них страшнее мастера зверя нет: он за качеством труда смотрит. А у нас болтун - самый страшный зверь, к нему все прислушиваются, к журналисту-бумагомарателю, к социалисту, к недоучившемуся студентику. В то время как, - Николаев снова поглядел на бутылку, и Джон Иванович быстро наполнил рюмки - свою, компаньона и ученика, - страшны ему, хряку-губернатору, мы. Люди дела. Он думает войском принудить людишек к работе, полицией, страхом, а сие невозможно. Рублем - да. Придет время - принудим. Доброе это будет принуждение, все останутся в выгоде, все, кроме губернатора: он тогда как дед-мороз в мае будет. И он это прекрасно понимает, - трезво, чуть подавшись вперед, закончил Николаев.
– А вы мне про губернаторский идиотизм! Никакой это не идиотизм, а способ его борьбы за существование.