Горизонты и лабиринты моей жизни
Шрифт:
Это тоже мои родимые места! Мой отчий дом. Традиции живы в каждом городе, в каждой деревне.
Родина — не абстракция. Она — и вся огромная страна, и мой, и твой завод, село, деревня, город, улица, дом. С ней — со дня рождения, на всю жизнь — связан своей пуповиной и я, и ты, мой читатель. Сколь бы ни жил на белом свете, а картинки из прошлого постоянно всплывают в памяти.
Мне кажется, что свое детство я помню лет с четырех. И первое, что воскрешается в памяти: мама одевает меня в поддёвку (так назывались длинные пальто с мелкими оборками по талии), нахлобучивает шапку и завязывает башлыком. Одевается сама, и мы с ней сквозь ревущую, сшибающую с ног метель (надо знать, как сильны ветры, дующие и зимой, и летом из Заволжья!) идем в заводской клуб, что стоит на самом обрыве над Волгой. Папа уже там. Народу много. Почему-то тихо. Ни шума, ни улыбок. Красный с черным флаг на сцене, на которую поднимались люди. Слышал часто повторяемые
Наша семья приехала в Вольск, на «Ассерин», в 1918 году из подмосковного Подольска, где мама работала на заводе швейных машин Зингера, а папа на цементном заводе. Жили в деревне Студенцы, в семи километрах от города. Семья была большая, только детей семь человек: Борис — 1902 г., Георгий — 1905 г., двойняшки Николай и Лидия — 1907 г., Александр — 1911 г., Алексей — 1913 г., Евгения — 1915 г. Жили бедно. В голодный 1918 год Николай и Лидия скончались. Голодуха принудила родителей двинуться на хлеба в Нижнее Поволжье. Приехали. Немного подкормились, а в 1920 году голодная смерть пришла и на Волгу — косила людей нещадно. Брат Алексей рассказывал мне о том страшном годе. Отец, дабы уберечь всех детей от смерти (Борис еще раньше ушел добровольцем в Красную армию), решил двоих сыновей — Алексея и Александра — отвести в созданный в городе приют; на заводе говорили, что там дети могут выжить. Пришли в приют, вспоминал брат, посмотрели на ходячие смерти — на таких же, как мы, ребят, — и отец сказал, что лучше помирать дома, чем здесь, в приюте.
В тот 1920 год я, появившийся на свет, выжил благодаря маме. А чуть позже появились на заводе «нансеновские» обеды [4] . Они-то и не дали заводским рабочим и их детям погибнуть. В 1923 году родилась моя сестра Лидия.
Пережили страшные времена, и жизнь на заводе стала из года в год улучшаться. Появлялись ростки того нового, что несла с собой советская власть.
Помню, с какой завистью я смотрел на старших ребят, ставших пионерами. Их матери на лавочках под нашими окнами и под началом моей мамы шили им пионерскую форму. Швейных машинок не хватало, шили на руках и пели песни, задушевно, о волжском раздолье. Здесь, на зеленой лужайке, после тяжелой работы собирались мужчины: кто играл в карты, в домино, а кто просто лежал, широко раскинув натруженное за день тело. Так тоже было.
4
Фритьоф Нансен (1861–1930), норвежский исследователь Арктики. В 1920—21 гг. — верховный комиссар Лиги Наций по делам военнопленных, один из организаторов в 1921 г. помощи голодающим Поволжья.
Чувство рабочей спайки ощущалось во многом. Никогда не забуду маевок. Собирались за заводским поселком на большой поляне у подножия лесистых гор. Каждая семья в узелке приносила снедь, кто что мог — жареную рыбу, пироги, тушеное мясо… Прихватывали с собой купленную вскладчину водку и, конечно, целые ведра знаменитого жигулевского пива, что варилось в Вольске. В рабочем поселке иногда вспыхивали ссоры, драк я не видел. Все было ладно, по-доброму. В наших местах к началу мая Волга разливалась широко, и на нее, несущую свои быстрые воды вниз, в далекие края, можно было смотреть и смотреть — до бесконечности. Сидели на ее крутых берегах цементники со своими чадами и впитывали в души свои ее раздолье, предания о вольности своих пращуров, их силе и мудрости. Конечно, не было тогда в моей детской головенке таких мыслей и слов. Но если бы в сердце не было заложено нечто от тех времен, то и не вспоминалось бы сейчас, как вспоминается.
Мне нравилось слушать заводские гудки, особенно с левобережья Волги. Сидишь, а через волжскую ширь доносится до тебя сначала гудок с родного завода, что ближе, затем к нему присоединяется голос с завода «Красный Октябрь». И несется их гуд по Волге — вверх и вниз — уходит в заволжские степи, поднимается по горам Правобережья. Гудит, то сзывая рабочих в свои цеха, сбивая их в коллективы, то отпуская на отдых.
Надо сказать, что дух коллективизма, доверия друг к другу царил не только во время праздников — Первомая, Пасхи, годовщины Октября, Рождества Христова, но и в будни. В казарме, где жили десятки семей, все было открыто, без замков и запоров — ухищрений на дверях квартир, которые придумываются сегодня. Забывается, что в русском народе всегда были открытость, доверие. Замки не вешали ни на души, ни на имущество. Так было в народе. Толстосумы вели себя по-иному, но их было мало, не они создавали народный обычай доверия друг к другу.
Напротив завода, в Заволжье, находились немецкие колонии — поселения, входившие в состав Республики немцев Поволжья. Помню как каждый год, по осени, подплывали к заводу с левого берега груженые
лодки, сходили с них люди в одежде из грубой, шерстяной ткани, в заправленных в гетры брюках, в ботинках на толстой подошве, ходили по казармам, доставали из карманов замасленные записные книжки, химические карандаши и начинали справлять торг. Они знали, что рабочие небогаты, многосемейны и не в состоянии расплатиться сразу за все, что им надо на год до следующего урожая, дабы прожить. По договоренности, они ссыпали в лари, стоявшие в коридорах казарм, около комнат каждой семьи, крупчатую саратовскую, пеклеванную и ржаную муку, набивали картошкой, капустой, арбузами, огурцами и прочей снедью погреба и сараи. Записывали, что сколько стоит в свои «долговые» книжки. А потом ежемесячно, во время получки приезжали, и рабочие постепенно расплачивались. Я уже кое-что соображал и помню, что долги нашей семьи переносились немцами из года в год. Так тоже было.Было и то, что я дважды тонул. Плавать, как и все ребятишки на Волге, я начал рано — лет пяти. Однажды мои братья Александр и Алексей взяли меня с собой за Волгу, на острова, покупаться и поесть стерляжьей ухи. Долго ли коротко ли, преодолев на лодках под веслами двухкилометровую ширину Волги, мы прибыли к месту, разбрелись. Ушел от братьев и других старших ребят и я. Пошел купаться. Шел-шел, забираясь в глубину, и провалился в омут…
Читатель, наверное, заметил, что я все время пишу — Волга, и ни разу — река, речка; в низовьях Волги ее не называют рекой, речкой, а всегда Волгой и только Волгой! В этой традиции и любовь, и привязанность к ней, красавице, и дань уважения как к матушке-кормилице, и надежда на то, что смерть не унесет тебя в безвестность, а ты будешь жить в ее, Волги, памяти, пока она течет по Руси.
…Так вот, попал я в омут и меня закрутило в нем. Силенок справиться с течением хватает лишь на то, чтобы высовывать из воды руки. На счастье, увидел мои появляющиеся на поверхности руки бывший недалеко наш заводской парнишка, немец, бросился в воду и вытащил меня. Дома обо всем случившемся, конечно, ни гу-гу.
Тонул я на Волге и второй раз. К концу весны с верховьев Камы и Волги приходили плоты, а с ними вместе шли косяки всяческой рыбы. Для удачной рыбалки времени лучше не придумать: за час-другой можно наловить рыбы на всю семью. Как-то поутру, когда солнце только начало пригревать, собралась нас ватага ребятишек и пошли на только что пришедший плот рыбачить. Перебрались с берега на плот и разбрелись по нему в поисках приглянувшегося места.
Пошел и я. Солнце еще не обсушило после ночи лежавшие сверху бревна. Они были скользкие. Я шел-шел и провалился между ними. Меня подхватило быстрое течение и потащило вдоль плота. Я видел солнечный свет, пробивающийся между бревен, пытался протиснуться между ними, но голова не пролезала. Воздуха уже не хватало. На мое счастье, голова попала между двух разошедшихся бревен. Я закричал, прибежали плотогоны, раздвинули баграми бревна и вытащили меня из воды. А на прощание надавали мне веревками по одному месту так, что я и поныне помню. Помню и то, что плотогоны пожаловались моим отцу и матери, а они по сговору с другими родителями запретили без старших ходить на плоты. Тонул два раза, но боязни воды у меня никогда не было.
Я был младшим сыном в нашей большой семье, любимцем отца.
Своего отца — Николая Андреевича Месяцева — я помню плохо. Он носил длинную бороду и усы. В карманах его пиджака в день получки всегда для меня были сладости. Работал он на цемзаводе «Красный Октябрь» счетоводом-статистиком. Я часто бегал встречать отца при возвращении его с работы.
Он любил бывать на Волге у рыбаков и в хорошую погоду брал меня с собой. Для меня это было большой радостью. Обычно вечером, незадолго до захода солнца, отец брал меня за руку, и мы по крутой тропке спускались от нашей казармы к Волге. Шли через цеха не восстановленного еще завода «Ассерин» («Комсомолец»). Мы шли на так называемые синие камешки, где стояли лагерем рыбаки. Приходили, когда солнце садилось в горы. Волга отражала вечернюю зарю. Стихали птичьи голоса. Где-то перекликались гудками пароходы. Становилось тихо. Торжественно. Все усаживались у костра за большой котел со стерляжьей ухой. Отец доставал бутылочку. Старшие выпивали. Что-то говорили. Я засыпал. Спящего отец приносил меня домой.
Папа умер внезапно, «от разрыва сердца», как тогда говорили. Мне было шесть лет. Помню, что гроб везли на санях. На «Красном Октябре» собралось много рабочих. У гроба что-то говорили, я не плакал. Похоронили отца под стенания мамы и плач близких на городском кладбище. Земля в могиле была красного цвета с белыми камнями…
Было жутко смотреть, для меня это была первая смерть и первые похороны. А потом я видел столько смертей, что не приведи господи видеть другому.
Моя мать — Анна Ивановна Месяцева — вышла замуж, когда ей было шестнадцать лет. Жила она тогда в крестьянской семье в деревне Студенцы, что под Подольском. Мать была светло-русая, а отец — брюнет. И мы, дети, походили кто на отца, кто на мать.