Город чудес
Шрифт:
Мата Хари высунулась из-за ширмы: в этот момент она скидывала с себя кисейную тунику и серебряный пояс, украшенный аметистами и бирюзой, в которых только что танцевала на сцене.
– Не уверена, достаточно ли я для тебя экзотична, любовь моя, – ответила она по-французски с сильным акцентом.
Когда она вышла из-за ширмы, кабальеро поднес к левому глазу монокль и оглядел ее с ног до головы. Его визит предварил букет роз (шесть дюжин) и бриллиантовое колье, блестевшее на ее шее как знак согласия. Туалет дополняло кимоно с драконом на спине, вышитым золотыми нитками на черном фоне. Мата Хари уселась за туалетный столик с круглым, видавшим виды зеркалом. Скольких князей, банкиров и маршалов помнило это зеркало, сколько раз оно отражало похотливый блеск их глаз! Томным ленивым жестом она снимала с пальцев священные кольца, составлявшие часть ее убранства жрицы (некоторые из них имели форму черепа), и складывала их в сандаловую шкатулку.
– Ну, так чего же ты от меня хочешь? – кокетливо спросила она.
– На ушко, – сказал кабальеро. Он придвинулся к ее лицу так близко, что коснулся щеки кончиком уса и оставил на ней царапину. В его глазах она не прочла желания – лишь холодный расчет. – Я представляю германское правительство, – прошептал он, – и хочу предложить вам стать шпионкой.
Содержание этого разговора моментально стало достоянием английской, французской и американской разведывательных служб. Деятельность Маты Хари на шпионском поприще способствовала небывалому взлету ее популярности в качестве танцовщицы;
– Благодарение Богу! Отныне я смогу танцевать с таким же изяществом, как Мата Хари.
Однажды Мата Хари выступала в Барселоне. Выступление состоялось в театре «Лирико» и имело у публики гораздо больший успех, чем у критики. В конце концов службы союзных разведок решили освободиться от нее и приготовили ей ловушку. Для этой цели был выбран молодой офицер Генерального штаба, который притворился, будто попал в ее сети, как это происходило со многими другими до него; он засыпал ее подарками, повсюду появлялся с ней вместе: на верховых прогулках в Булонском лесу, за ужином и обедом в самых роскошных ресторанах, в ложе Opera, на ипподроме в Лоншаме. При этом она никогда не интересовалась, каким образом на скромное жалованье офицера можно выполнить все ее дорогостоящие прихоти. Должно быть, принимала это как должное либо думала, что он располагает какими-то дополнительными доходами: рентой или немалым личным состоянием. А может статься, на его притворную любовь она отвечала искренним чувством. Во всяком случае, только так можно объяснить ту легкость, с какой эта матерая шпионка заглотнула столь грубую приманку. Однажды ночью, лежа в той самой постели, где столько раз решалась судьба войны, он вдруг заявил, что должен покинуть ее на одну-две недели.
– Я не смогу прожить без тебя так долго, – ответила она. – Куда бы ты ни намеревался ехать, не уезжай.
– Родина требует, – отговаривался он.
– Твоя родина здесь, в моих объятьях, – настаивала она, и молодой притворщик, словно через силу, объяснил ей суть миссии, заставлявшей его покинуть уютное гнездышко любви и гнавшей его в Андай. Там он должен перехватить кинопленку, которую болгары собирались передать германским резидентам в Сан-Себастьяне. Когда эти последние прибудут в Андай, он уже будет там, завладеет пленкой, а агентов схватят и расстреляют прямо на вокзале. Не успел он закончить, как она обрушила ему на голову статуэтку свирепого бога Шивы, символизирующего разрушительное начало; молодой человек упал на пол с залитым кровью лицом. Приняв его за мертвого, Мата Хари набросила поверх ночной рубашки пальто из renard argenté [106] , надела шапочку, катюшки – входившие тогда в моду русские сапожки – и укатила в черном «роллс-ройсе» 24 CV, который, кроме трех других автомобилей и двухцилиндрового мотоцикла, был ее собственностью. Все это ей подарили особы из высших политических сфер Франции и других стран, заплатив деньгами налогоплательщиков. Меж тем офицер поднялся и подбежал к окну, откуда сделал знак агентам, дежурившим напротив дома, что не убит и даже не ранен: предвидя подобную неприятность, секретная французская служба заменила все тяжелые предметы, находившиеся в комнате, на каучуковые копии и снабдила офицера несколькими капсулами с красной краской, чтобы симулировать кровотечение. Спустя некоторое время «роллс-ройс» уже бороздил заснеженные поля Нормандии. Мата Хари выехала на шоссе, проложенное вдоль железнодорожной линии. Вдали она увидела горизонтальный столб дыма: это был поезд, который во весь опор мчался к Андаю. По воздуху ее преследовал аэроплан с красавцем офицером и тремя агентами на борту. Разогнав автомобиль до предельной, почти убийственной скорости, она смогла сократить дистанцию, отделявшую ее от поезда, и почти сравнялась с хвостовым багажным вагоном. Чтобы не потерять управление, дерзкая шпионка разодрала на полоски ночную рубашку, зафиксировала ими руль, а на педаль газа положила камень, предусмотрительно подобранный в кювете. Потом переместилась на ступеньки «роллс-ройса» и вывела губной помадой на лобовом стекле: Adieu, Armand! [107] ; именно так звали офицера, принесенного ею в жертву во исполнение своего долга, – по крайней мере, она так думала. Оттолкнувшись ногами от подножки автомобиля, Мата Хари совершила головокружительный прыжок и крепко уцепилась за железные поручни вагона. Оттуда было видно, как «роллс-ройс» некоторое время продолжал свой головокружительный бег, потом свернул на проселочную дорогу, где и остановился, застряв в снегу. Этот «роллс-ройс», чудом вышедший целым и невредимым из переделки, можно увидеть сегодня в Руане в маленьком Musée de l'Armée [108] . Пройдя в багажный вагон, Мата Хари при скудном свете фонаря попыталась установить местонахождение пленки, о которой говорил офицер. Она думала, речь идет примерно о полуметре целлулоида, что составляло около дюжины кадров, но вместо этого обнаружила сложенные столбиками несколько десятков латунных цилиндров: это были пятьдесят два ролика нашумевшего фильма Quo vadis? Когда агенты ворвались в вагон, они нашли ее скорчившейся на полу с перебитым позвоночником и окровавленными руками, превратившимися в сплошную рану; ветер, дувший в открытую дверь, сдернул с нее шапочку и шевелил волнистые волосы. Она успела выбросить на железнодорожные пути двадцать из пятидесяти двух роликов, и теперь их запорошил снег. Поэтому картина так и не дошла до адресата и не смогла появиться на экранах испанских кинотеатров. Война парализовала производство во всей Европе, и там уже не могли снять картину, подобную этой; теперь возрождение киноиндустрии находилось всецело в руках Онофре Боувилы, однако он не знал, как это сделать, пока судьба вновь не свела его с Дельфиной.
106
Черно-бурая лиса (фр.).
107
Прощай, Арман (фр.).
108
Музей оружия (фр.).
6
Сопровождаемый далекими раскатами грома ливень с новой силой обрушился на землю и стучал по ставням и застекленной крыше внутреннего двора. В кухне, прислонившись к теплой стене и нежно обнявшись, дремали три дочери хромого. В зале трое мужчин продолжали нескончаемые споры.
– Ты совсем свихнулся, – рычал Эфрен Кастелс.
Он был единственным человеком, осмеливавшимся говорить Онофре подобные вещи, и тот не обижался. Сейчас он кончиками пальцев нежно разглаживал фотографии, которые только что вынул из кармана и разложил на столе, показывая их своим собеседникам.
– Должен вам сказать, по этим снимкам нельзя в полной мере судить о ее внешности, – начал он. – Когда я это заметил, заставил ее набрать двадцать килограммов, чтобы посмотреть, не станет ли она – как бы это лучше выразиться? – более привлекательной.
Он отвез Дельфину в поместье Алелья, арендованное специально для этой цели. Особняк отвечал его запросам, так как
был окружен часто посаженными кипарисами, которые образовывали высокую живую изгородь.– Ты говорила, что много страдала, тебе надо отдохнуть, – сказал ей Онофре. – Тебе пришлось долго ухаживать за больным отцом, да пребудет он в мире, а теперь пришел черед, чтобы кто-то позаботился и о тебе.
Против таких доводов Дельфина не могла возражать: годы тюрьмы, затем годы совершенной изоляции от мира, проведенные в уходе за выжившим из ума отцом, отучили ее распоряжаться своей жизнью, и она даже на минуту не допускала мысли о том, чтобы противостоять чужой воле. Только смерть могла дать ей желанную свободу – другой альтернативы она не признавала. Когда Онофре привез ее в особняк, там их уже ждали шофер, кухарка и горничная. Ее совсем не удивило присутствие в доме шофера, хотя автомобиля нигде не было видно; она не спрашивала себя, почему прислуга занимала комнаты внизу, обычно предназначенные для хозяев, меж тем как она должна была ютиться в тесной комнатке на самой верхотуре.
– Эти люди пользуются моим абсолютным доверием, – сказал Онофре. – Они получили от меня инструкции и знают, как поступать в том или ином случае; тебе не надо ни о чем беспокоиться – только следовать их указаниям.
Она тихо поблагодарила, думая про себя: «Наверное, все это будет выглядеть, как если бы мы были мужем и женой, по крайней мере, с таким человеком, как он, никогда не угадаешь, чего ждать».
В следующие несколько месяцев она открывала рот только затем, чтобы поблагодарить тех, кто обращался к ней хоть с одним словом. Утром ее будила горничная и приносила в постель обильный завтрак: омлет с кровяной колбасой, мясные закуски, картофельное пюре, тосты с маслом и литр горячего молока. Потом одевала ее и оставляла в саду под сенью мимоз, накинув ей на плечи желтую ангорскую шаль, – на нее то и дело садились бабочки и пчелы, привлеченные ярким цветом. После праздного сидения в плетеном кресле Дельфина обедала и отдавалась дремотной сиесте. Когда солнце клонилось к закату, ей подавали чай или шоколад с бисквитами. Затем полагалась прогулка: она медленным шагом шла по саду, а за ней по пятам следовал шофер. В один из первых дней Дельфина попыталась втянуть его в разговор.
– Онофре вам не говорил, придет ли он повидаться со мной? – спросила она.
Он обвел ее взглядом с головы до ног, прежде чем ответить.
– Если вы имеете в виду сеньора, – сказал он с явной насмешкой в голосе, – то он не имеет обыкновения ставить меня в известность о своих планах, а я не имею привычки спрашивать об этом.
«Он поставил меня на место», – подумала Дельфина, однако в ответ только вежливо поблагодарила и продолжила прогулку. Другой раз она попыталась раздвинуть ветки кипарисов, составлявших живую изгородь, и выглянуть на улицу, но шофер грубо оттолкнул ее. Казалось, Дельфину это нисколько не задевало, поскольку все ее мысли сосредоточились на Онофре: с утра она начинала гадать, навестит он ее или нет. А тот и не думал с ней встречаться, так как сидел, запершись в своем кабинете, и писал сценарий для той картины, в которой она должна была сыграть главную роль. Пока он этим занимался, его церберы продолжали откармливать свою жертву, точно на убой. На ночь, чтобы она крепче спала и не мешала им обделывать свои грязные делишки, ей подмешивали снотворное. Дельфина ничего этого не замечала и не чувствовала излишеств в еде: в тюрьме она так изголодалась, что потеряла чувство умеренности. Правда, если бы вместо ежедневных пиршеств ее опять посадили бы на тюремный паек, состоявший из куска заплесневелого хлеба с прогорклым сыром, селедки либо соленой трески, она бы ела все это чисто механически, не замечая вкуса. Она утеряла способность воспринимать жизнь как совокупность альтернатив, а человека как индивида, имеющего право время от времени реализовывать свой выбор. Ее воля была полностью парализована. Наверное, именно поэтому Дельфина продолжала любить Онофре. Наконец она решила написать ему и высказать все то, что не договорила в тот день, когда они стояли рядом с бездыханным телом отца. Закончив, она отдала письмо горничной и попросила при первой же возможности бросить его в почтовый ящик. Горничная угодливо кивнула, но в тот же вечер собрала прислугу на кухне и стала читать письмо вслух, хотя никто не понял его содержания. Трое негодяев выполняли свои обязанности из рук вон плохо. Кто-то из них постоянно был под хмельком, если не все сразу. Люто ненавидя друг друга, они тем не менее держались стаей, потому что, подобно волкам, не могли существовать и охотиться в одиночку. Шофер поочередно распутничал то с горничной, то с кухаркой, иногда, напившись, – с обеими сразу. В этих случаях женщины дрались из-за него – таскали друг друга за космы и ожесточенно царапались. Крики и шум, сопровождавшие эти оргии, иногда будили Дельфину, но поскольку она находилась под действием снотворного, то не воспринимала их как нечто реальное, ей казалось, она все еще в тюрьме, где каждую ночь ее будили вопли, доходившие до сознания словно из преисподней. Там же, в тюрьме, с годами она научилась гасить свое тревожное возбуждение, включать эти вопли в свой сон. Теперь Дельфина это понимала. В ту ночь, – писала она в письме, так и не дошедшем до Онофре, – мне тоже хотелось кричать, но я сдержалась. Крик застрял у меня в груди, и с тех пор я слышу его каждый раз, когда засыпаю. Я говорю это не к тому, чтобы упрекнуть тебя в чем-то, – напротив: сон, бывший для меня лишь сосредоточением боли, отныне выражает безграничное счастье. Но меня пугает это ощущение мира в моей душе, потому что я не жду другого успокоения, кроме смерти. Хотя нет, не хочу притворяться более храброй, чем я есть на самом деле, – тебе я не могу лгать. Слишком больно и часто меня била жизнь, поэтому иногда у меня возникало желание отречься от своего великого предназначения – возможности любить тебя. Не воспринимай мои слова как попытку вызвать сострадание, повторяю – это не упрек. Если бы ты не был таким, каким сотворил тебя Господь, если бы ты поступал по-другому, то и моя судьба пошла бы по другому пути, а для меня нет ничего более мучительного и страшного, чем представить, что какое-то мгновенье моей жизни было бы иным, поскольку в это мгновенье я не смогла бы любить тебя так сильно, как люблю сейчас. Я никому не завидую и не собираюсь ничего менять, иначе на земле не останется человека, который бы любил тебя той беззаветной любовью, какой люблю тебя я. Чтение письма сопровождалось обильными возлияниями, и несколько капель вина упало на бумагу, расплывшись багровыми подтеками. «Вот напасть! Что подумает сеньор Боувила, когда увидит эти пятна?» И чтобы избежать неприятных расспросов, они бросили письмо в печку. Маркиз де Ут заявил:
– Я должен идти.
Он с трудом встал: суставы болели от долгого ночного сидения и промозглой дождевой сырости.
– Ты не хочешь ничего добавить? – поинтересовался Онофре Боувила.
Маркиз посмотрел на часы и по привычке нахмурил брови, потом смекнул, что на самом деле никто нигде его не ждет, и привел брови в исходное положение.
– Если уж мы оказались в этой глухомани, так и быть – остаюсь до конца, – ответил он, вздыхая.
Онофре Боувила признательно улыбнулся:
– Садись и выкладывай свои сомнения. Маркиз погладил колючие от щетины щеки.
– Во всем этом есть одна штука выше моего разумения, – сказал он, немного помолчав.
Де Ут медленно подбирал слова, мысли убегали от него, терялись и путались – усталость давала о себя знать, и он никак не мог сосредоточиться. Умение сконцентрироваться на чем-то одном никогда не относилось к числу его сильных сторон, даже при более благоприятных условиях. А сейчас, глядя на фотографии Дельфины, он чувствовал себя полным глупцом: какая-то перезрелая, разряженная в пух и прах матрона, опираясь на рукоятку зонтика, стояла в полный рост на фоне кипарисов и смотрела прямо перед собой пустым немигающим взглядом. Он отложил снимок, чмокнул губами и щелкнул в воздухе пальцами.