Город М
Шрифт:
Делалась тишина. Егорушкины телогрейцы разбредались взглядами. Гороховая жижица капала на галстук.
Затем начиналась самая жуть: Рябыка, рыча и мотая головой, обеими руками рвал с морды лоскут, а сорвав – громово, но как бы ласково,– выговаривал:
– Ну чего, Петька? Труба, а? Труба, понимаешь, текеть, краны гудять, жилец бунтуется. А, Петька? Аль – на пензию, а?
– Товавиф пвоваб Вябыка! – взвизгивал Егорушка.– Гововите по фуфефтву!
– На пе-ензию, на пензию! Под тряпочку! – грохотал Рябыка.– "Дорогому, мол, врио. Чтоб не завиралось". А, Петька? А вот нынче, твою мать, и голоснем, а? Рисуй, Петька, тряпочку!..
Петькой Егорушка не был, разве что – давно, а тряпочки вовсе даже не рисовал, а трафаретил – потому что домоуправление, в котором он служил
– Охо-хо…– вздыхал Егорушка, взбираясь на стол.– Фуки вы фу-ки…
Но чем, безусловно, хорош был малярный ритуал, так это возможностью отдаться ему, как отдаются воле волн или бессловесному мычанию про степь, где замерзал ямщик, и босой Егорушка, по-матросски орудуя шваброй, звал то к Евангелию от Матфея, то к поголовной презервативности, но сам отлетал далеко-далеко.
Он видел зал. Зал был темен и пуст. По всем углам лежала покойная тишина. В синих окнах плыли хлопья снега, а на полу, будто на льду, неслышно отражалась ночь. "И печурка",– напоминал Егорушка. И возникала печурка. А рядом – небольшой, но сытный запас дровец. "А чайник?" Но появлялся самовар. "Ну, пусть самовар",– кивал сговорчивый Егорушка, и так, в кресле, с печуркой и самоваром досиживал до зари, и, наконец, вспыхивал свет, и под множество шагов звучал торжествующий голос: "А в этом зале, товарищи, вы можете увидеть самого Егора Дмитриевича Стукова, подарившего нашему музею бесценное полотно! Прошу смотреть, товарищи!" – "А неужто он такой и был? Даже красивше, чем я думал!" – "Гляди, внук, и запоминай на всю жись: это наш Егор Дмитриевич!"– "Ах, не застите, мне не видать!" – "Да-ра-гой товарищ Стуков! Разрешите от имени всех юных адвентистов нашего микрорайона отдать вам наш адвентистский салют! Вот вам! Ура!" – "Господин Стуков, один вопрос для истории: что побудило вас подарить бесценное полотно музею?"
– Дак чего…– отвечал Егорушка.– Было потому что. Вот и… это. По простоте больше, видать, уж больно я прост. Опять же – бескорыстие тоже, конечно… Ну и всякое прочее, нечто все упомнишь… В общем, такой будет таперича декрет: садись тута все вкруг меня, айдате станем по-стуковски чай пить!..
Получалось хорошо и славно. И, разомлев, Егорушка сползал со стола, запирал дверь и лез за шкаф, где среди белил и трафаретов спасалось от чужих взглядов то самое, о чем его только что спрашивали: бесценное полотно. Егорушка ставил его к ведерку, а на супротивный край столешницы укладывал голову. Голова нюхала стол и щурилась. Так Егорушка думал.
Однажды – то есть год назад, когда он не имел ничего, кроме пенсионерских перспектив, а на улице Стеклодувов из-за неисправности канализации взорвались шесть грузовиков с бензином,– однажды поутру Егорушка вдруг ощутил беспокойство, которое потом для себя называл предчувствием. Беспокойней всего было, конечно, ночью, когда грузовики рвались, тем более – жахнули они почти враз, и трудно было понять, все ли жахнули или нет. Но наутро, когда зеленый "Запорожец" с беспокойным Егорушкой выкатился к месту ликвидации последствий, Егорушка вдруг закричал "стоять!" и чуть не бегом влез на груду каменюк, откуда после карабкался, по-бабьи приседая и поддерживаемый телогрейцами.
Беспокойство было долгим, а предчувствие мучительным. В сущности, он не знал, что нужно делать– смотреть, кричать или чего-то ждать. Наконец, оглядываясь, чем бы скребануть изгвазданный башмак, Егорушка кивнул старшому, тот дернул какую-то фанерку, и Егорушка понял: вот.
Обычная на первый взгляд, она выглядела обычной лишь с одной стороны, со стороны Егорушки.
Но со стороны старшого, куда Егорушка тут же и перебежал, заинтересованный его интересом, на ней была голова лошади. Это Егорушка понял в один миг.– Тяни! – без голоса сказал он.
Старшой потянул.
– Нефней, ганюка!
Старшой потянул нежней и повалился.
– Абов-ва-ал! – пискнул Егорушка.
Но был неправ, поскольку лошадь осталась целой – с ногами, туловищем и хвостом, вороная лошадь на фоне чего-то очень желтого, может быть – забора. А под ней – когда старшой, обтерев рукавом, передал дощечку Егорушке,– очень отчетливо и кроваво прочитывалась подпись, которую, однако, еще предстояло прочесть.
– Кажись, буквицы,– заметил старшой и на всякий случай кашлянул в горсть.– Мелконькие…
Телогрейцы, которые – пошвыряв плечами, которые – шаря папиросы, рассматривали облака, будто зенитный дозор.
Егорушка оглянулся. Кругом громоздились камни и, как положено, курились дымом.
– Мальфик,– сказал Егорушка.
Шагах в двадцати ковырялся в обломках замурзанный пацаненок с чайником в руке.
– Эй! – гаркнул старшой.– Подь сюды, смерд!
Пацаненок подошел, звякая чайником.
– Подь ближе! Кто таков?
– Мамку ищу,– сказал пацаненок.
– Мальфик,– повторил Егорушка. Он постарался улыбнуться, напугав даже старшого. Малец рванулся бежать, но далеко не убежал. Тряся за шиворот, старшой сунул его носом в дощечку.
– Какая муква? – указал Егорушка.
– Грамоте учен, холоп? Отвечай!
– Ре-е…– проблеял пацаненок.
– А не врешь? А эта?
– А-а… ой, пустите, дяденьки!..
– Пустим, коль не соврешь. Клади в слово!
– Рафаэ-эль, пустите! Ой, Рафаэль!
– А не врешь?
– Ввет,– сказал Егорушка.– Не Вафаэль. Не Вафа-эль, а Ва-фа-ил,-продиктовал он, глядя на телогрейцев.– Ну?
– Ра-фа-ил! – грянуло над пожарищем.
Старшой отвел ногу. Красный сафьяновый сапог врезал мальчонке под зад, зеленый "Запорожец" щелкнул дверцами, и Егорушка с Рафаэлем за пазухой впервые подумал о будущем без отвратительного дрожания в животе.
Что это была за мысль, сказать трудно. Все мелькало быстро, цветасто и мутновато. Ясно было только одно: в "красный уголок", где было эхо, Егорушка, подкравшись и приоткрывши дверь, запускал слово "Рябыка" и, послушав, в некотором даже недоумении возвращался в кабинет – он не боялся Рябыки. Более того, иногда он пробовал шепнуть слово "пенсия" и слушал его очень внимательно и с любопытством.
Затем подступила осень, и в музее потекла крыша, и Егорушка, потрясенный словом "музей", вдруг увидел этот самый зал, в коем несть ничего мирского, кроме охраны, градусников и почетных делегаций. Он рисовал залы в календаре, и потому – за зиму и весну – залов накопилось штук сто пятьдесят, и в каждом указывалось, где сидеть ему, и как входить им, и откуда свет, но на это надо было решиться, и наконец это решилось тоже вдруг и как бы самостоятельно.
– Фука ты фука…– сказал Егорушка. Он видел зал. И думал, откуда свет. И не сразу понял, что этот Рябыка напротив – вовсе не глава какой-нибудь делегации, и телогрейцы, заляпанные гороховым пюре, подхватив Егорушку, едва успели спрятать его в кабинет.
Через полчаса Рафаэль под конвоем был отправлен в музей. Еще через полчаса музейный директор, чей очкастый голосишко наводил на мысль о сильном ударе ногой в пах – по крайней мере, обещанном,– путая слова "рад" и "дар", засуетился в телефон про готовность отмитинговать, конечно, хоть сейчас, или хоть сейчас позвонить директору, может быть, ипподрома, тем более что изображенная лошадь, по-видимому, не кто иной, как ихний рекордист по кличке Рафаэль (от Эклера и Радиации), тем более что задние ноги у изображенного изображены коленками вперед, а не назад, как у настоящего – то есть будет очень познавательно и всегда можно сравнить, или даже взять и пригласить для наказания самого гражданина Зикунова, а найти его легко, поскольку адрес вот тут, на обороте, поскольку это адрес к посылке, а на посылке адрес всегда пишут полностью, вот: Зи-ку-нову Фридриху Фридрихоро… то есть Фридри… дри… Но если это, конечно, веление времени…