Город Палачей
Шрифт:
– Испугалась?
– Это, конечно, не для слабонервных. Да еще ночью. А каково было весной?
– Она закрыла глаза.
– Эвер. Эвер... Я ведь даже не помню, то есть не знаю, кто эта женщина и почему мы оказались в реке. Может, моя настоящая мать и вовсе жива?
– Может.
– Я протянул руку.
– Пошли греться, эвер. Ты всегда будешь любить меня? Несмотря ни на что?
– Нет, конечно, - ответила она.
– Я не смогу любить тебя всегда. Я буду любить тебя вечно.
Мы выбрались к костру. Старик Лентулов дал нам бараний кожух на двоих и налил в алюминиевую кружку паровозной. Я отхлебнул и закурил.
– Какие тут донки, дураки, а?
– Лентулов бросил окурок в костер и пошел к воде.
– На таком течении - донки! Ну-ну!
– Это мать Эркеля, Лавиния, была дочерью Великого Боха, а отец не знаю кто. Просто неудачник какой-то, и не сказать чтобы совсем спившийся, а так - как все. Никто даже имени его не вспомнит. И я не помню. Помню только, что Лавиния его жалела и звала морокой. "Морока моя". А! Это он иногда про Марокко вдруг начинал что-то рассказывать. Сам
– так ее и зовут. Запугали они ее, что ли. Вот она во всем этом мужу и призналась. При сыне. Мужик обмочился, потом обделался, а потом и заражение крови... Кричал что-то, кричал - и умер. Эркель так и не подпустил мать к нему, даже когда отец умер. Она только об одном сына умоляла: чтоб не связывался с Лодзинскими. Звери. Ведь только увидели бы мальчишку, сразу бы и прикончили. Да, он гордился отцом. Странная гордость, но - гордился. Говорит, отец перед смертью плакал и кричал, что сам умрет, по своей воле, как ему хочется, а не по расписанию. Не по расписанию. Когда мы мужиков позвали и они вас в больницу отвезли, а нас отправили по домам, он мне и сказал, что уезжает навсегда. Мы были один на один, никто нас не слышал. Он был как в горячке и говорил, что все пройдет, через что угодно и кого угодно переступит, все забудет, что может помешать, всему научится, а до Лодзинских доберется. Я молчал, хотя знал, что у него даже половины денег на дорогу до Москвы нету. А он словно угадал мои мысли и говорит: "Есть и другие пути. Страшно, но это как в шахматах: тронул - ходи. Ты же не можешь остановиться, когда до конца водослива на водопаде добежишь, все равно прыгнешь, страшно или нет". Тогда я ему и сказал, что двадцать первую комнату придумал сумасшедший Ипатьев, был такой инженер, и эту выдумку подхватили все остальные чокнутые. Подземелья здесь знаешь какие, но ведь речь не о подземельях, а о двадцать первой комнате. Сейчас ведь только суеверные бабки говорят о пропавшем невесть куда человеке: "В двадцать первой сгинул".
– Слыхала.
– Она сонно повернулась.
– Но ведь пропадают люди. Или появляются какие-то чудики - привидения настоящие. Откуда? И тоже никто из них своего имени не помнит. Мурого ты же знаешь? С которым Миссис Писсис живет? Ну вот. А откуда он, кто и что?
– Или та девушка, которую в бочке нашли на пароходе? Вся желтая, от зубов до пят.
– Ты опять про "Хайдарабад". Нашел преступников. Если бы они хотели ее убить, стали бы они ее в больницу бегом относить. Искать надо лучше.
– Он как будто клятву дал. А потом исчез. Да мало ли как можно уехать из города... на велосипеде... да хоть пешком...
Мне трудно было ворочать языком: хотелось спать. Эвер. Я знал, что она имеет в виду, когда говорит, что стала эвер. Знал. Оставалось только поскорее уснуть, чтобы, проснувшись, обнаружить одного старика Лентулова, которого внуки надоумили поставить донки на водопаде...
Когда я проснулся, солнце уже поднялось. Старик Лентулов сидел на корточках у воды и смотрел на солнце. Рядом с костром выгоревшая земля была расчищена, и прутиком на ней был нарисован женский профиль - если судить по кудряшкам, это был профиль Ханны. Профиль юности бессмертной... Прицепилась же эта строка, нет на нее угомона.
Дрожа от холода, я спустился к старику.
– Двух щук взял, - задумчиво сообщил он.
– На лягушку. Надо же. Свадьба у них когда?
– Как только, так сразу. Спасибо за приют: выспался, как у Христа за пазухой.
– Ага. Она с час как ушла. Не хотела тебя будить. Тетушке Гаване привет от меня. Слышишь? И от жены. А почему она в Козьем-то доме поселилась, а не захотела с вами жить?
Я пожал плечами.
– Ну, так не забудь!
– Конечно. Оба привета.
После больницы, когда стало ясно, что женщина мертва, а девочка еще как жива и будет еще как жить, Гавана взяла ее к себе. Она была здорова, но утратила дар речи. Все понимала, только ничего сказать не могла. Но она так слушала, что невозможно было перед нею устоять. Присев на корточки в углу комнаты, часами смотрела на картину, занимавшую почти всю стену в моей комнате: парусник в полном вооружении мощно режет зеленую океанскую волну.
Я показывал ей парус за парусом и раз за разом повторял, как заклинание: "Бом-кливер, - талдычил я.
– Кливер. Фор-стеньга-стаксель. Фор-бом-брамсель.
Я открыл ей сокровенную свою мечту: заглянуть хоть однажды в свою комнату, когда меня в ней нету. Но мы жили очень высоко, и чтобы исполнить мечту, нужна была или длиннющая лестница или самолет. А может быть, воздушный шар. Мне казалось, что, заглянув в свою комнату, я открою какую-то тайну. Быть может, тайну тяжелой тьмы, иногда наваливавшейся на меня и заставлявшей просыпаться среди ночи, словно на меня вдруг обрушивались тысячи чужих теней. Ведь некоторые люди, умерев, оставляют свои тени на земле, и вон их сколько в лабиринтах Африки.
Я объяснил ей, почему у меня сердце справа, а обе руки - левые. Просто однажды, тайком ото всех, я прошел через трубу, проложенную под Африкой, где исчезали невесть откуда попадавшие в трубу люди, и только Люминию удалось пройти трубу живым, но полоумным. Труба каким-то загадочным образом является идеальной прямой и в то же время представляет собой улитку. Некоторое время ты этого не понимаешь, а когда вдруг до тебя доходит, что ты преспокойненько шествуешь вниз головой да еще спиной вперед, - можно и впрямь свихнуться и остаться в глубинах этой хитрозакрученной прямой, придуманной когда-то безумным инженером Ипатьевым. Мне удалось уцелеть и сохранить рассудок ясным, но обе руки мои стали левыми, а сердце сместилось вправо.
Одним из моих предков был известный юродивый Бох, которого считали похабом: летом и зимой он разгуливал по городу и даже заходил в гости к людям нагишом, не прикрывая срама. От холодов он не прятался - ни в сараях, ни в церкви. Но однажды ударили такие морозы, что он до полусмерти замерз на улице, и его внесли в дом к одной набожной вдове. Здесь он пришел в себя. Чтобы окончательно привести его в чувство и разогнать кровь, вдова, говорят, налила ему добрую рюмку водки, а сама при этом разголилась. А была она еще очень хороша собой и молода. Юродивый даже застеснялся, что вообще-то было ему несвойственно. Он стоял полускрюченный у двери и не мог оторвать взгляда от женских тугих прелестей. "Да ты попрыгай, посоветовала ему женщина, - кровь и побежит, а ты оживешь". Но стоило ему разок прыгнуть, как смерзшийся в сосульку член отвалился и со звоном упал на пол, расколовшись натрое. Вдова ахнула и бросилась за доктором Жерехом. Что уж там предпринял врач, до сих пор неизвестно, но с той поры этот Бох разом прекратил юродствовать, сделал вдове семерых ребятишек и много способствовал улучшению табачной фабрики, где стал старшим управляющим и богатым человеком. Осколки же льда, оставшиеся на полу после падения известного члена, вдова сохранила в особой бутылке, освятила в церкви и лечила ими мужчин от импотенции.
Девочка всюду бегала за мной, как собачка. Однажды на старом кладбище она написала прутиком на дорожке "кто такая спящая в подземелье", и я поведал ей романтическую историю об одной буйной французской принцессе, одержимой бесом сластолюбия. Доходило до того, что эта своенравная и презиравшая законы красавица въезжала на коне в церковь за приглянувшимся ей юношей или мужчиной, захватывала его и под страхом смерти заставляла сожительствовать с нею. Но однажды ей было видение: Святая Дева гневно обличила ее бесчинства, "запечатала девственностью" и велела отправляться в Палестину, ко Гробу Господню, дабы искупить великие свои вины. Собрав под свои знамена сотни девственниц, новый крестоносный отряд высадился возле Аккры и двинулся к Иерусалиму. Но за рекой, преграждавшей им путь, их поджидало сильное сарацинское воинство. Заметив робость в своих рядах, принцесса на виду у всех выколола себе глаза кинжалом и закричала: "С нами Бог! На том берегу он дарует нам новое зрение и победу!" - и бросилась верхом в воду. Некоторые воительницы последовали ее примеру, другие же нет. На другом берегу принцесса и впрямь прозрела и бросилась на сарацин с такой яростью, что прорубила просеку в их рядах. Но подруги ее были перебиты или пленены. Так и пришлось ей в полном одиночестве скитаться по бескрайним землям Востока, вступая в сражения, ночуя среди скал и молясь о судьбе несчастных соплеменниц, ставших наложницами сарацинских рыцарей и вкушавших грешные прелести сералей. За годы сражений и других тяжких испытаний принцесса далеко отклонилась от пути на Иерусалим, а многочисленные раны и усталость заставили ее искать тихого приюта, каковой она и обрела на берегу русской реки Ердани в русском граде Вифлееме, где и спит вот уж сколько лет ни жива ни мертва. А неудавшийся тот крестовый поход в латинских хрониках был назван Виржиналь.
Тогда-то она не выдержала и расхохоталась.
Почуяв неладное, я спросил, уж не вернулась ли к ней способность речи и не вспомнила ли она свое имя. Она повела меня в заросший угол кладбища и закрыла босой стопой чужую фамилию, чтобы я мог прочитать имя - Hanna.
– Значит, Ханна, - сказал я.
– Или Анна.
– Ханна, - сказала она.
– Это точно. Та женщина, которая утонула, была моей матерью, но я не помню, почему мы оказались в реке. А ты - лжец, каких не видывал свет.
– Вот ты и заговорила, - сказал я.
– Хоть это-то - правда. Почему ты не хочешь жить с нами или у Гаваны?
– Потому что вода, - сказала она.
– Потому что я сама.
Когда она подросла, Гавана разрешила жить ей в одном из закутков Козьего дома. Это была такая часть Африки, где когда-то жили ремесленники, спившиеся чиновники и прочие людишки, державшие для пропитания коз. Народу там осталось мало. Ханна поселилась в маленькой комнатушке, сама готовила себе еду, стирала и так далее. И никого, кроме меня, не подпускала к себе на выстрел.