Город Палачей
Шрифт:
Я вернулся домой поздно вечером и заперся в своей комнате.
Ночь пахла лимоном и лавром.
И это - конечно же, и это - объяснил ей я: иные ночи в Городе Палачей пахнут лимоном и лавром. Разбойничьи ночи, когда в Вифлеем возвращался пароход "Хайдарабад", давно принадлежавший темным людишкам вроде братьев Столетовых да братьев Лодзинских и служивший для переброски - тут уж точно никто не знал - то ли оружия на мятежный Юг, то ли бриллиантов, то ли наркотиков, то ли даже людей, выкраденных по разным местам для выкупа либо в проститутки. Вот на это-то как раз Ханне было наплевать.
Запахи, будоражащие кровь и воображение. Угроза, мужество и веселье, воплощенные в капитане Бохе, которого Гавана давным-давно перестала звать к себе за стол, никому, конечно, не объясняя - почему. Не звала - и все.
Мы поднимались на верхнюю площадку Голубиной башни, и Ханна приникала к перилам, вглядываясь во взволнованную тьму и втягивая ноздрями все эти запахи.
А ночь пахла лимоном и лавром, и запах становился все гуще и острее, и она первой учуивала,
– Морвал и мономил!
– кричала она, прыгая через ступеньки, мчалась наперегонки со своей тенью - чур, кто первый, вниз, под режущий свист сторожей на башнях, перелай собак, вонь и шип керосинок, ниже, ниже, по стертым ступеням шаткой лестницы, с которой мелким горохом сыпались кошки, галоши и мыши, - туда, в ресторан, где уже Вовка Служба, чьи щеки, грудь и задница были одного размера и про которую с восхищением говорили: "Срака сорок сороков!", торжественно вносила в зал огромный медный таз с горячей водой...
– Морвал!
– из последних сил выдыхала она.
– Мономил...
Морвал и мономил.
Ночь пахла лимоном и лавром.
Еще за поворотом Ердани только-только угадывалось разгорающееся зарево корабельных прожекторов, фар и ламп, которыми были украшены все его мачты, весь белоснежный красавец от носа до кормы, и еще никто, кроме нее, не слышал голоса пароходного гудка. Наконец далеко над слившимися в темно-синюю массу раскольничьими елями в несколько мгновений разгорался настоящий пожар электрических огней, и чистый медный голос судна возвещал о главном событии недели, ради которого к пристани и спешили люди, оркестранты из пожарной команды в надраенных медных касках с гребешками, и грузчики отворяли широченные беленые ворота портовых складов, и вспыхивали сигнальные огни над дебаркадером и на городских башнях, и наконец, когда пароход миновал поворот, с берега начинали нестройно кричать "ура", - а белый узконосый красавец с золотыми буквами на борту, мощно и равномерно шумя гребными колесами, проходил не снижая скорости по каналу к пристани и, гудя и давая свистки, величественно разворачивался, работая колесами вразнобой, чтобы точно пристать к выраставшим из воды могучим столбам, скрученным канатами в руку толщиной, и, дав последний, самый громкий, причудливо-переливчатый гудок, под всполошный всхлип медных оркестров причалить к прогибавшейся под толпой пристанью. На мостике - огромный капитан в белой фуражке с золотым кантом и белоснежном кителе с пылающими на груди пуговицами, с крупной обезьянкой на плече, отдававшей честь встречающим. "Ура!
– уже кричали обезумевшие от радости люди.
– Ура тебе в дышло!" И грузчики в холщовых балахонах с бляхами, жарко дыша свежевыпитой водкой и чистейшей слезы чесноком, бесстрашно бежали по узким дощатым мосткам на борт, пока матросы неторопливо и важно гремели цепями, спуская на пристань окованный медью широкий трап с надраенными до блеска поручнями, чтобы первому дать дорогу - ему же, конечно, белоснежному капитану с обезьянкой на плече. Задержавшись на несколько мгновений на палубе и не обращая внимания на орущую внизу толпу, он втягивал хищно вырезанными ноздрями горячий воздух земли, глаза его вспыхивали при взгляде на ярко пылающие - в его честь, конечно же, - окна Африки, и только после этого, под новый взрыв оркестровой меди, гром колоколов и низкий рев пароходного гудка, ступал на трап, ухавший под его тяжестью так, что слабые женские сердца трепетали, как овечьи хвосты, и это был настоящий трепет, и овечьи хвосты были вымыты, завиты и надушены - и все ради него, неторопливо поднимающегося к Африке, - для него, отважного и бездомного, как Эрос, она была лишь пристанищем на бесконечном пути по водам России...
"Хайдарабад", еще подрагивающий большим белым горячим телом, тотчас заполоняла публика, оркестры, к которым присоединялись невесть откуда взявшиеся ядовитые цыганские скрипки, буфетчик выхватывал из латунных ведерок одну за другой бутылки шампанского, пробки летели в низкую люстру, гася свечу за свечой, двери кают-компании и вообще все двери открывались настежь, - и музыка, закипая, как разом распустившаяся сирень, вывалилась на город, в котором надо всеми временами года царствовало пятое - дождь, но в такие дни дождя никогда не было, и не было привычной пыли и грязи, а были только силуэты домов и башен и колкое звездное небо, поэтому белоснежный капитан с обезьянкой на плече, в сопровождении
матросов, тащивших тяжеленный сундук темного дерева, не сторожась, поднимался на верх холма, некогда вымощенного пушечными ядрами, и вступал под своды Города Палачей...– Когда-нибудь я и впрямь уйду в этот чертов Хайдарабад, - говорил он, опуская ноги в таз (эту привычку он унаследовал от Великого Боха) и неспешно закуривая сигару, чистотой и крепостью не уступавшую цианистому калию.
– В конце концов Меконг прав: все реки - одна река.
– Он прижмурился от дыма.
– Плоский пыльный азиатский город с мечетями и мавзолеями, верблюдами и белорогими слонами, с исчерна-синим воздухом и множеством алых и белых роз, с душными гаремами, пропахшими корвалолом... Этот город наверняка тосклив, как вечность. Как число со множеством нулей, которые обессмысливают человеческое существование.
– Он выпускал дым причудливыми колечками и подмигивал девочке.
– Мальчишек я с собой не возьму - мужчины сами придумывают свои города, реки и женщин. Женщина на это не способна. Выпив поднесенную ему на серебряном подносе чарку водки, добродушно добавлял: - Впрочем, женщины не хуже мужчин. Тебе осталось всего-ничего, обращался он к Ханне, чистившей в сторонке свои ногти.
– Как только твоя грудь и жопа станут одного размера, я подам к пристани пароход, сверху донизу украшенный бриллиантами, с оркестром, какого свет не слыхивал, а вместо матросов наберем чертей... Пароход - только для тебя. С каютой, отделанной орехом и ясенем, электрическими лампочками и огромным патефоном.
– Обувшись и громко потопав ножищами, церемонно взмахивал белой капитанской фуражкой и прощался с нею традиционной фразой: - Проще спрятать слона под мышкой, чем мою любовь к тебе. Скажи-ка: я люблю тебя, Борис Бох, мой капитан.
– Как же!
– отвечала она.
– Нет и не будет на свете такой церкви, чтобы была краше моей жопы!
– Пока она у тебя больше на сушеную фигу похожа!
– смеялась Вовка.
Она не мыла ему ноги, не толкалась в толпе жаждущих хотя бы коснуться блестящего капитана Боха, среди этих мельтешащих и заискивающих, среди истосковавшихся женщин, наперебой подносивших ему чарки с водкой, пока он не заорет своим пушечным голосом: "А ну, тут мне! По стойке лежа, бляди! Под лежачий камень еще успеем!". Она гордо стояла в сторонке, не обращая внимания на завистливые взгляды женщин, которые ну никак не могли взять в толк, почему сам капитан Бох снисходит до разговора с этой смуглой босоножкой, нищенкой, утопленницей, случайно оставшейся в живых, безродной девчонкой из Козьего дома, случайно выросшей непохожей на местных красавиц: девушка была длинноногая, с чуть раскосыми желтоватыми глазами, высокой шеей и густыми вьющимися волосами до локтей.
Нищая Ханна из Козьего дома. Она никогда не опускала взгляда, разговаривая с людьми, и это нравилось инвалиду-библиотекарю, который ради нее покидал свое кресло и водил ее между полками, прогибавшимися под тяжестью отсыревших книг. Она читала все подряд - от школьных учебников до любовных романов, в которых тяжеловооруженные рыцари отнимали у прекрасных изумрудно-лазоревых драконов многопудовых принцесс пятьдесят восьмого размера.
Она и сама не заметила, когда перестала взбираться по лестнице на самый верх дома или на башню, чтобы первой услышать приближающийся пароход (а я так и вовсе ушел в тень). И когда она смотрела со стороны за суетящимися вокруг капитана детьми и женщинами, взгляд ее становился отстраненным и чуточку презрительным.
– Дама выросла, - сказал пресыщенный поклонением Бох, глядя на нее без улыбки.
– И таскает свои обноски, как королевскую мантию.
Она с интересом и удивлением посмотрела на мужчину, только что причинившего ей смертельное оскорбление.
– Вы дурак, капитан Бох, - со странной улыбкой проговорила она.
– Что дозволено кротам, непростительно людям. Неужели вам нравится жить, не приходя в сознание?
Он развел сильными руками толпу и закричал:
– Будь ты мужчиной, я вызвал бы тебя на дуэль! Знаешь, как стрелялись мои предки? Это называлось "зуб в зуб": пулю надо было поймать зубами. Проигравший оставался без головы.
– Значит, вы давным-давно проиграли свою дуэль, - презрительно сказала она, выходя из зала и боясь встретиться с кем-нибудь взглядом: глаза ее были полны слез, потому что в этот вечер она окончательно поняла, что влюблена в это блестящее ничтожество.
Говорили, что он бросился за нею босиком с огромным револьвером в руках, выстрелил с порога Африки, но промахнулся. На самом деле он остался сидеть где сидел, опустив ноги в таз с водой, а когда он поднял взгляд, люди в мгновение ока разбежались, потому что взгляд его был страшнее пистолета. От напряжения лопнула старинная китайская ваза справа от ресторанной стойки. Он вышагнул босиком на пол и, не обуваясь, ушел на пароход, выпил бутылку водки, настоянной на опиуме, и не приходил в себя неделю.
А спустя неделю Ханна получила приглашение на торжественный обед по случаю дня рождения капитана Бориса Боха. Приглашение было отпечатано на лучшей рисовой бумаге и собственноручно подписано капитаном. Ханна поднялась к Гаване и показала ей картонный прямоугольник. Ни слова не говоря, старуха распахнула перед нею свои шкафы, и весь день ушел на выбор и подгонку нижнего белья и платьев. Точно в назначенный час Ханна появилась на трапе, украшенном цветами и разноцветными электрическими лампочками. На середине трапа ее встретил Бох, и когда она взяла его под руку, на носу ударила из всех двадцати пяти стволов митральеза. Это был последний ее выстрел, потому что милиция предписала снять с корабля артиллерию и списать в утиль.