Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поток открылся — его уже нельзя было остановить. Его нельзя было останавливать — бесчеловечно. Остается тебе только подвиг: сидеть и слушать. Ритку влечет в темноту. Может, это вообще пристрастие человека? Он ужас любит: подкрасться к краешку, заглянуть и ахнуть — так без удержу и подползает.

Если хорошо в себе разобраться, не только отвращение испытывал сейчас Саня, но и желание длить это отвращение дальше — чтоб оно получало себе новую пищу…

Что ж, человек нуждается в потрясении. А потрясает его ужасное. Добро его лишь убаюкивает. Он в театр идет — ищет трагедии и потрясения. Ему Медею подавай, чтоб он затрепетал. И добро может пробудить и взволновать — но для этого оно должно быть тоже ужасным. Муций Сцевола, например, гордо поднесший руку к огню и смотрящий, как она сгорает.

А все эти святые старцы, что, говорят, отрывались от поверхности земли силой своих добродетелей, только скуку наводят.

Хотя однажды Оля-сирота сказала ему на это: нас потому добро не волнует, что в нас его нет…

— Человек, — говорит Рита, — исчерпывает то место, где живет. Вычерпывает — и больше ему там ничего не ловится. И тогда надо бежать. Бежать и менять, но и следующее место исчерпывается еще быстрее прежнего, а потом следующее, и вот уже весь мир кончился, всюду ухмыляются тебе в рожу. Нет спасенья. И некуда человеку деться. Но это бы еще полбеды — человек исчерпывает другого человека, вот печаль-то. И тоже: всякого следующего быстрее, чем предыдущего. И вот в таком мире приходится жить.

У каждого свой мир, — твердо знал Саня.

— А знаешь, на какое будущее я рассчитывала? — подняла Рита лицо от своего на полу холодильника и горько рассмеялась, глумясь над своими надеждами: — Жить в Москве, служба администратора или устроителя в каком-нибудь доме искусств; в обязанностях — одеваться в заграничные шмотки, говорить с изысканными людьми и всякие такие церемонии; там, конечно, бар; и служба начинается часов с одиннадцати и длится до приятного вечера… Но видишь вот: вернулась в этот сирый город, и снова теперь: подъем по будильнику, общественный транспорт, после работы очереди в магазинах — ох, и зачем только судьба дала мне отведать от сладкого пирога, подразнить…

— Ну а ты не бросай Юрку, он тебе и обеспечит пирог-то.

— О-ох, Горыныч! Меня умиляет твоя наивность! Как будто все это мог дать мне Юрка!.. Да если ты хочешь знать, Юрка сам выкидыш жизни. Увидишь, что с ним будет. А я бросаю его заранее, чтоб потом мне не сносить разные там упреки.

Итак, Рита собралась благоденствовать (хоть и не в Москве), сбросив с себя все лишнее. Позвала Семенкова, чтоб он со своими шабашниками отремонтировал ей квартиру. Семенков пришел, обзыркал и заломил цену. Саня был при этом.

— Ты что, озверел? — Рита рассердилась, как сердятся друг на друга свои люди, одинаково знающие что почем.

— Такова такса, — развел руками Семенков, бессильный против порядка. — А что, Ритуля, неужто тебе это обременительно? Чай, не с пустыми руками вернулась, а? — подмигнул.

— Ну уж с чем бы ни вернулась, а вкалывали там не на твой карман.

— Нет, Риток, я тебе честно говорю: дешевле ребята не пойдут, — кротко горевал Семенков. — Я бы согласился, но ведь я не один, и я ведь ничего не решаю. Как ребята.

— Да я лучше сама рукава засучу, выбелю и покрашу.

— Э-э, — протянул многомудрый Семенков, — Рита, ты не понимаешь. Мы ж специалисты. И деньги берем не даром. У нас ведь добавочки в растворе… И красочка у нас… А в известку, когда мы ее гасим, мы кладем сырую рыбу — и все, вовек клопы не заведутся. И еще секреты, которых я тебе выдавать не имею даже права, но квартирка у тебя сразу станет как яичко, — мягкий, вкрадчивый, любовный Семенков.

А Саня — тот Саня, который в юности без колебаний догонял троллейбус и высаживал водительское стекло насосом, теперь единственное, что позволяет себе в приступе гадливости, — отвернуться и уйти в другое место. Сил на них уже нету. И правоты. Первая Санина учительница в школе была женщина фанатичной честности и благородства. Ребятишки с т ы д и л и с ь друг у друга списывать. Ну, как гордые индейцы, которые не охраняли своих пленных, потому что бегство у них было позором. А потом — в пятом классе — Саня оказался в другой школе, там этой аристократической честности и гордости не водилось, царило бесстыдное «а, чего там, все свои!», и неудобным считалось разве что ходить по потолку. Теперь Саня не знает, какая среда для воспитания лучше. Во всяком случае, сын его первой учительницы, красивый и одаренный парень, выросший в неукоснительной честности, каждое лето уезжает на

юг и живет содержанцем у богатых дам.

…Юркий Семенков, прожорливая акула Ритка, и душа отдохнет разве что на жене Вале — глупая баба, простая баба, не дала ему поучиться в институте, предпочла родить еще одного ребенка. И может быть, она права.

Налево пойдешь — погибель найдешь, направо пойдешь… Прямо пойдешь… Постепенно все дорожки отрубаются, как ветки со спиленного дерева, и вот уже остался один очищенный ствол. Топай, Горыныч, прямо-ходом, притопаешь.

— Ритка, стоп, хватит. Давай споем.

Не понимает. Смотрит ошалело. Споем, дура! Песня — это единственный способ людям хоть как-то совпасть и наконец понять — если не друг друга, то хотя бы песню — и сойтись на этом.

— Да я петь больше не умею, — сказала, смутившись.

Признание это почище всех ее грехов. Что ж ты тогда умеешь…

Единственная Санина оставшаяся дороженька — Валя. Смешная, простодушная — всегда встанет, когда «Гимн» играют, да и заплачет. Про нее статью в газете написали, в жанре лирического очерка. Какой она замечательный работник на почте. Так тоже ревела ревмя, читала. А варит, стирает или убирает — поет…

Рита, с трудом разминая кости, поднялась наконец с пола и села к столу. Это хорошо. Значит, скоро Сане можно будет уйти с чистой совестью. Она грустно сказала:

— А знаешь, кого я видела в аэропорту в Москве, когда возвращалась домой? Путилина с его молодой женой.

…Путилина с его молодой женой…

— Они все время говорили. Много бы я дала, чтоб узнать, ну о чем люди говорят? Где они берут то, о чем говорить? У трапа была давка, они стояли с краю, чтоб не давиться, Путилин наклонял к ней голову… голова такая, в проблесках седины, как благородный мех. Да, дорогой мех, не всякому доступный. А Вика тоже красивая, но сама уже в этой красоте не участвует, забыла про нее. Я к ним пробралась поближе: меня мучило, о чем могут говорить между собой муж и жена. Мне, честно говоря, хотелось просто убедиться, что им не о чем говорить. Раз у меня этого нет, пусть и ни у кого не будет. Ну, почти так оно и оказалось, они просто болтали. Нам с Юркой, правда, и болтать не о чем… Она ему говорит: «Сейчас зайдем в самолет — а наши места заняты. Мы начнем качать права, придет стюардесса, усадит нас в другом ряду — и между нами окажется проход. Спорим?» А он ей отвечает: «Этот самолет не взлетит до тех пор, пока мы не окажемся рядом». Они меня не видели. Я никому не хотела показываться и ни с кем вообще разговаривать. Потом я уже сидела в самолете, они зашли — последними, конечно. Конечно, их места оказались заняты, и стюардесса усадила их в другом ряду — правда, вместе: попросила для них кого-то пересесть. У стюардессы глаз наметанный, она видит: этим надо вместе. Пусть себе будут, пока им хочется. Хотеться ведь будет недолго.

Теперь Сане необходимо было немедленно уйти. Уйти, остаться одному — и не препятствовать тому, что в нем началось. Нельзя этому мешать. Этому редкому и лучшему, что он знал на свете; ведь незаметно состаришься и умрешь, и надо хоть успеть натревожиться, наболеться и наплакаться до этого момента.

Было когда-то давно: Саня взял у своего старшего брата мотоцикл, и они с Вичкой поехали вдвоем путешествовать. (Отцу она сказала, что едут целой группой. Отца обмануть немудрено. А мать ее жила в другом городе. Вичка считала, это никого не касается.)

Она занималась в лыжной секции, потому что где она только не занималась! Ее влекло, звало, тянуло, а она иной раз не могла разобрать, с какой стороны зов. Бойкая, грациозная, взбалмошная, печальная — всякая. Всегда переполненная. Ее было много — больше, чем хватило бы на одного человека. Это изобилие в ней и притягивало, и пугало. Саня просто обмирал.

Она отозвалась — ее хватило бы, наверное, любому отозваться. И нескольким сразу. Еще бы: мир так многолик, возможно ли остановиться в нем на чем-нибудь одном? (Конечно, возможно, но в девятнадцать лет человек может еще не знать об этом.) У нее был один бесконечный жест: отвести медлящей рукой волосы с лица, светлые волосы осторожно пальцами, как бы боясь их — пальцы — испачкать. Волосы тут же устремлялись обратно, и жест можно было повторять столько, сколько потребует приступ грациозности.

Поделиться с друзьями: