Города и годы
Шрифт:
знамя.
Оно неотступно преследовало Андрея, нависало над ним в тихой прохладе Розенау, врывалось в его бишофсбергскую мансарду и теперь вновь настигло — неумолимое, хищное —
И
Под флагштоком германского посольства стоял человек и развязывал шнур флага.
Андрей остановился.
Человек спустил флаг, уселся на край крыши, в руке у него что-то блеснуло. В тишине переулка раздался дробный протяжный треск, будто на железную крышу бросили горсть гороху и он посыпался по скату в желоба. Звук повторился раз, другой. Человек поднялся и начал быстро перебирать шнур.
Тогда от трехцветного полотнища, комком лежавшего на крыше, отделилась узкая красная [327] полоса и, как вымпел, задергалась вверх по флагштоку.
На посольской мачте Германии был поднят красный флаг.
Человек подобрал черно-белый остаток флага, скомкал его, сунул под мышку и, присев на корточки, скрылся за коньком крыши.
Во дворе, точно сорвавшись с привязи, заторкал мотор, и в тот же момент за ближним углом ему отозвался другой. Два автомобиля почти столкнулись у ворот. Блестящий, начищенный лимузин выезжал с посольского двора, — и пыльный, помятый торпедо, точно вагонетка шахтера, подлетел к посольству по переулку.
Андрей успел подойти к воротам.
У пыльного автомобиля не отмыкалась дверца, и седоки повыскакивали из машины через борты кузова. Серые куртки германцев и порыжевшие шинели русских вдруг замешались в густую кучу, и нельзя было понять, как могли все эти люди уместиться в одном автомобиле. Дверца блестящей машины медленно открылась, на подножку ступил худощавый гладкий человек.
— Что такое? — спросил он и потянул одной бровью вверх.
Кургузый солдатик, заломив полинявшую бескозырку на затылок, отчетливо объявил по-немецки:
— В Москве из германских пленных образован совет солдатских депутатов Германии.
Гладкий человек опустил бровь.
— Какое мне дело, что образовано в Москве? Прошу дать дорогу моей машине.
— Совет солдатских депутатов Германии в Москве постановил принять все дела посольства бывшей Германской империи. [328]
— Я повторяю, меня не касаются постановления совета, о котором вы говорите.
Гладкий человек легко поднял руку и приказал посольскому солдату, стоявшему под ружьем:
— Расчистите мне дорогу и закройте ворота.
Вместо того чтобы исполнить распоряжение, солдат показал ружьем на крышу.
Гладкий человек медленно поднял голову.
Тогда кто-то из приехавших крикнул:
— Назад!
Гладкого человека протолкнули в дверцу лимузина, захлопнули ее, навалились, как по команде, на радиатор и крылья плечами и вкатили автомобиль назад, во двор. Шофер помогал направлять машину рулем, и по обветренному лицу его скользила чуть приметная кривая улыбка.
Андрей качнулся к солдату под ружьем.
— Что случилось?
Каменный холодный взгляд уперся
в Андрея, и тонкие губы старательно выговорили изломанные слова:— Тофарытш нье снает? Германиа органисофаль ссофет. Германиа Россиа фместье.
Андрей не дослушал солдата. Он смотрел во двор, где перед вышедшим из автомобиля гладким худощавым человеком толпились германские куртки и русские шинели.
Какой-то солдат растолкал толпу, подошел к гладкому человеку и бросил к его ногам черно-белую полосу флага. Гладкий человек не шелохнулся, и материя легла перед ним траурным подножием.
Андрей посмотрел на солдата, который принес и кинул обрезок флага.
— Курт! — вскрикнул он и бросился в ворота. [329]
Солдат вглядывался в него, пока он перебегал двор, потом отступил на шаг и спросил тихо:
— Андрей?
— Курт! Курт!
Тогда солдат рванулся к Андрею, зажал его голову в ровных, прямых своих руках и еще тише проговорил:
— Андрей, милый друг...
— Если бы я просидел это время где-нибудь в мастерской, может быть, мир казался бы мне по-прежнему чем-то цельным, как мы говорили и понимали раньше — человечество, мир, — глядя сверху. А я сидел внизу, под полом, видел, как все это устроено. В общем — театр. Ничего цельного. Человечество — фикция.
Курт раскурил тоненькую прожженную трубочку, вытянул ноги, потом плавно, размеренно продолжал:
— Раньше все было укомплектовано, как маршевая рота. Человек пригнан к человеку, как доска к доске в двери. Теперь все расползлось. Между досок — щели. Слепому видно, что все врозь.
Он засмеялся.
— Ты никогда не пробовал писать?
— Нет, не пробовал, — сказал Андрей.
— Я тоже нет. Но я как-то думал, что романы пишут так же, как строят ящики. Надо, чтобы каждая доска всеми сторонами сошлась с другими досками. Так, по крайней мере, писали романы до войны. Теперь и в романе нельзя, наверно, в одном месте свести больше двух человек разом. Клей не годится, не держит.
— Старый клей? — спросил Андрей.
— Конечно, старый. Через колючую проволоку окопов, как через лупу, это ясно видно. Обо [330] всей этой музыке ты думаешь с содроганием — бомбы, трехлинейки, особенно гаубицы. Но я думаю, если бы не весь этот грохот, мы долго еще не образумились бы. А теперь наша голова ясна и сердце проветрено.
Курт зажег спичку, бережно поднес к трубке, снова раскурил.
— Вот моя история, и вот мои выводы. Те доски, какие еще держатся, надо разъединить, может быть разбить, потому что они искусственно склеены и потому что таким клеем нельзя склеить людей в человечество. А в конце концов в этом наша цель. Согласен?
— Согласен, — отозвался Андрей.
Курт подошел к нему и взял его руку.
— Ну вот. Хорошо. А теперь прошу тебя сказать мне прямо, что я был скотиной... в Нюрнберге, в трамвае.
Андрей обнял его и рассмеялся.
— Нет, нет! — воскликнул Курт, отстраняясь. — Ты должен мне сказать, что ты тогда думал!
— Мне было страшно. Я чуть не плакал, когда вспоминал тебя... каким ты тогда был...
Курт стукнул себя кулаком по голове.
— А-а-а! А-а-а! Какой я идиот! Иди-и-от!