Городок Окуров
Шрифт:
По рассказам Дарьюшки, дома кривой читал свои большие книги и порою разговаривал сам с собою; слободские старухи назвали его колдуном и чернокнижником, молодые бабы говорили, что у него совесть не чиста, мужики несколько раз пытались допросить его, что он за человек, но - не добились успеха. Тогда они стребовали с кривого полведра водки, захотели ещё, а он отказал, его побили, и через несколько дней после этого он снова ушёл "в проходку", как объяснила Волынка.
Вернулся Тиунов сорокапятилетним человеком, с седыми вихрами на остром - дынею - черепе, с жиденькой,
Он снова поселился у Волынки и стал являться всюду, где сходились люди: зимой - в трактире Синемухи, летом - на берегу реки. Оказалось, что он хорошо поправляет изломанные замки, умеет лудить самовары, перебирать старые меха и даже чинить часы. Слобода, конечно, не нуждалась в его услугах, если же и предлагала иногда какую-нибудь работу, то платила за неё угощением. Но город давал Тиунову кое-какие заработки, и он жил менее голодно, чем другие слобожане.
Жизнь его проходила размеренно и аккуратно: утром бабы, будя мужей, говорили:
– Вставай, лежебок! Седьмой час в исходе - уж кривой в город шагает!
И все знали, что из города он воротится около шести вечера. По праздникам он ходил к ранней обедне, потом пил чай в трактире Синемухи, и вплоть до поздней ночи его можно было видеть всюду на улицах слободы: ходит человек не торопясь, задумчиво тыкает в песок черешневой палочкой и во все стороны вертит головой, всех замечая, со всеми предупредительно здороваясь, умея ответить на все вопросы. Речь его носит оттенок книжный, и это усиливает значение её.
Когда бойкая огородница Фимка Пушкарева, больно побитая каким-то случайным другом сердца, прибежала к Тиунову прятаться и, рыдая, стала проклинать горькую бабью долю, - кривой сказал ей ласково и внушительно:
– А ты, Серафима, чем лаять да выть, подобно собаке, человечий свой образ береги, со всяким зверем не якшайся: выбери себе одного кого поласковее да поумнее - и живи с ним! Не девушка, должна знать: мужчине всякая баба на час жена, стало быть, сама исхитрись сдержку поставить ему, а не стели себя под ноги всякому прохожему, уважь божье-то подобие в себе!
Слова эти запомнились женщинам слободы, они создали кривому славу человека справедливого, и он сумел получить за них немало добрых бабьих ласк.
Но, как и раньше, в лунные ночи он ходил по полям вокруг слободы и, склонив голову на плечо, бормотал о чём-то.
Собираясь под вётлами, думающие люди Заречья ставили Тиунову разные мудрые вопросы.
Начинал всегда Бурмистров, - он чувствовал, что кривой затеняет его в глазах слобожан, и, не скрывая своей неприязни к Тиунову, старался чем-нибудь сконфузить его.
– Эй, Тиунов! Верно это - будто ты к фальшивым деньгам прикосновенность имел и за то - пострадал напрасно?
– Деньги - они все фальшивые, - спокойно отвечает кривой, нацеливаясь глазом в глаза Вавилы.
Бурмистров смущён и уже немножко горячится.
– Это как же? Ежели я вылью целковый из олова со стеклом и ртутью его обработаю, а казна - из серебра, - что
же будет?– Два целковых и будет!
– глуховато говорит Тиунов.
– И серебру и олову - одна цена в этом разе. Бумажный рубль есть, значит и - деревянный али глиняный можно сделать. А вот ежели ты сапог из бересты склеишь - это уж обман! Сапог есть вещь, а деньги - дрянь!
Говорит он уверенно, глаз его сверкает строго, и все люди вокруг него невольно задумываются.
Колченогий печник Марк Иванов Ключников, поглаживая голый свой череп и опухшее жёлтое лицо, сипло спрашивает:
– Вот, иной раз думаю я - Россия! Как это понять - Россия?
Тиунов, не задумываясь, изъясняет:
– Что ж - Россия? Государство она, бессомненно, уездное. Губернских-то городов - считай - десятка четыре, а уездных - тысячи, поди-ка! Тут тебе и Россия.
Помолчав, он добавил:
– Однако - хорошая сторона, только надо это понять, чем хороша, надо посмотреть на неё, на Русь, пристально...
– Не на этом ли тебе глаз-от вышибло?
– спрашивает Бурмистров, издеваясь.
Ключников моргает заплывшими глазами и думает о чём-то, потирая переносицу.
Переваливаясь с боку на бок, Вавила находит ещё вопрос:
– Вот - ты часто про мещан говоришь!
– строго начинает он.
– А ты знаешь - сколько нас, мещанства?
– Мы суть звёзды мелкие, сосчитать нас, поди-ка, и немысленно.
– Врёшь! Годов шесть тому назад считали!
– Стало быть, кто считал - он знает. А я не знаю. Трудно, чай, было итог нам подвести?
– добавляет он с лёгоньким вздохом и тонкой усмешкой.
– Отчего?
– Оттого, главное, что дураки - они самосевом родятся.
Бурмистров, имея прекрасный случай придраться к Тиунову, обиженно кричит:
– Я разве дурак?
Но Ключников, Стрельцов и скромный Зосима Пушкарев, по прозвищу Валяный Чёрт, - успокаивают красавца.
А успокоив, Ключников, расковыривая пальцем дыру на колене штанины, озабоченно спрашивает:
– Ну, а, примерно, Москва?
– Что ж Москва?
– медленно говорит кривой, закатив тёмное око своё под лоб.
– Вот, скажем, на ногах у тебя опорки, рубаха - год не стирана, штаны едва стыд прикрывают, в брюхе - как в кармане - сор да крошки, а шапка была бы хорошая, скажем - бобровая шапка! Вот те и Москва!
Отдуваясь и посапывая, Ключников обводит кривого взглядом, точно гадального петуха - на святках - меловой чертой, и - лениво говорит:
– А ведь, пожалуй, верно это!
Лежат они у корней вётел, точно куча сора, намытого рекой, все в грязных лохмотьях, нечёсаные, ленивые, и почти на всех лицах одна и та же маска надменного равнодушия людей многоопытных и недоступных чувству удивления. Смотрят полусонными глазами на мутную воду Путаницы, на рыжий обрыв городского берега и в белесое окуровское небо над бульваром.
Влажный воздух напоён тёплым запахом гниющих трав болота, - люди полны безнадёжной скукой. Тёмный глаз кривого оглядывает их, меряет; Тиунов вертит головою так же, как в тот час, когда он подбирает старые, побитые молью меха.