Городок Окуров
Шрифт:
Когда Бурмистров подходит к воротам "Фелицатина раишка" обезьяноподобный Четыхер ударом толстой и кривой ноги отворяет перед ним калитку.
– Здравствуй, чёрт!
– говорит Вавила, косясь на длинные ручищи привратника, сунутые в карманы короткого полушубка.
– Здорово, дурак!
– равнодушно и густо отвечает Четыхер.
Бурмистров дважды пробовал драться с этим человеком, оба раза был жестоко и обидно побит и с той поры, видя своего победителя, наливался тоскливою злобою.
С нею он и шёл к Лодке. Женщина встречала его покачиваясь,
– Уж я ждала, ждала...
– Ждала!
– сурово и не глядя ей в лицо, отзывался Бурмистров.
– Я третьего дня был!
Она молча прижималась к нему, дыша прерывисто и жарко.
– Али смешала с кем?
– Тебя-то?
– тихо спрашивала она.
Наигравшись с ним, она угощала красавца пивом, а он, отдыхая, жаловался:
– Вот - тридцать годов мне, сила есть у меня, а места я себе не нахожу такого, где бы душа не ныла!
– А ты ходи ко мне почаще!
– предлагала Лодка, сидя на постели и всё время упорно глядя в глаза ему.
Он хмурился, мотал головой и скучно говорил:
– Велика радость - ты! Для меня все бабы - пятачок пучок. Тобой сыт не будешь!
– Али я тебя не кормлю, не даю тебе сколько могу?
– Я не про то, дура! Я про душу говорю! Что мне твои полтинники?
Беседовали лениво, оба давно привыкли не понимать один другого, не делали никаких усилий, чтобы объяснить друг другу свои желания и мысли.
– Чего тебе надо?!
– равнодушно покачиваясь, спрашивала Лодка.
Бурмистров закрывал глаза, не желая видеть, как вызывающе играет ненасытное тело женщины, качаются спущенные с кровати голые ноги её, жёлтые и крепкие, как репа.
– Чего надо?
– бормотал он.
– Ходу, дороги надо!
– Иди!
– двусмысленно улыбаясь, отвечала она.
– Кто мешает?
– Все! И ты тоже!
В комнате пахнет гниющим пером постели, помадой, пивом и женщиной. Ставни окна закрыты, в жарком сумраке бестолково маются, гудят большие чёрные мухи. В углу, перед образом Казанской божьей матери, потрескивая, теплится лампада синего стекла, точно мигает глаз, искажённый тихим ужасом. В духоте томятся два тела, потные, горячие. И медленно, тихо звучат пустые слова, - последние искры догоревшего костра.
Но чаще Бурмистров является красиво растрёпанный, в изорванной рубахе, с глазами, горящими удалью и тоской.
– Глафира!
– орёт он, бия себя в грудь.
– Вот он я, - твой кусок! Зверь жадный, на, ешь меня!
Тогда глаза Лодки вспыхивают зелёным огнём, она изгибается, качаясь, и металлически, в нос, жадно и радостно поёт, как нищий, уверенный в богатой милостыне:
– Миленький мой, заму-учился! Родненький мой братик, обиженный всеми людьми, иди-ка ты ко мне, приласкаю тебя, приголублю одинокого...
– Глафира!
– впадая в восторг, кричал Вавила.
– Возьми ты сердце моё возьми его - невозможно ему дышать, - ну, нечем же, нечем!
В этот час он особенно красив и сам знает, что красив. Его сильное тело хвастается
своей гибкостью в крепких руках женщины, и тоскливый огонь глаз зажигает в ней и страсть и сладкую бабью жалость.– Нету воли мне, нет мне свободы!
– причитает Вавила и верит себе, а она смотрит в глаза ему со слезами на ресницах, смотрит заглатывающим взглядом, горячо дышит ему в лицо и обнимает, как влажная туча истощённую зноем землю.
Случалось, что после такой сцены Бурмистров, осторожно поднимая голову с подушки, долго и опасливо рассматривал утомлённое и бледное лицо женщины. Глаза у неё закрыты, губы сладко вздрагивают, слышно частое биение сердца, и на белой шее, около уха, трепещет что-то живое. Он осторожно спускает ноги на пол - ему вдруг хочется уйти поскорее, и тихо, чтобы не разбудить её.
Иногда это удавалось, но чаще женщина, вздрогнув, вскакивала, спрашивая строго и пугливо:
– Ты что хочешь?
– Ухожу, - кратко говорил он, не глядя на неё. Она следила серым взглядом полинявших глаз, как он одевается.
– Когда придёшь?
– Приду - увидишь!
– Ну, прощай!
– Прощай!
И бывало так, что вдруг он чувствовал бешеную злобу к этой женщине, щипал её и сквозь зубы говорил:
– Кабы не ты, дьявол мой, - эх! Был бы я свободен совсем...
Сначала она смеялась, вскрикивая:
– Щекотно, ой!
Но когда, раздражаемый её криками, смехом и сопротивлением, он начинал бить её - Лодка, ускользая из его рук, бежала к окну и звонко звала:
– Кузьма Петрович!
Являлся Четыхер. Но всегда заставал мирную картину: Бурмистров с Лодкой стояли или сидели обнявшись, и женщина говорила, нагло и наивно улыбаясь:
– Ай, простите нас, Кузьма Петрович, дурю я всё, по глупости моей! Выпейте стаканчик, не угодно ли? Пожалуйте, вот и закусочка!
Четыхер молча выплёскивал водку или пиво в свою пасть, осматривал Бурмистрова и, значительно крякнув, выдвигался за дверь, а Вавила, покрытый горячей испариной, чувствовал себя ослабевшим и ворчал:
– Дура! Шуток не понимаешь!
Она, смеясь, облизывала губы, вздыхала и, вновь обнимая его, заглядывала ему в глаза вызывающим взглядом.
Когда Вавила рассказал ей о Тиунове и его речах, Лодка, позёвывая, заметила:
– Вот и Коля-телеграфист так же говорит: быть поскорости бунту! Немцев тоже боится, а доктор - не верит!
– Смутьяны!
– заворчал Вавила.
– Бунтов захотели с жиру да со скуки!
Лодка равнодушно предложила:
– Хочешь - я Немцеву скажу про кривого?
– Что скажешь?
Заплетая косу и соблазнительно покачиваясь, Лодка ответила:
– Не знаю! Ты научи.
Подумав, Вавила скучным голосом молвил:
– Нет, не надо. Не касайся этого, - что тебе? Да и я ведь так только, с тобой говорю, а вообще - наплевать на всё!
Через минуту он, вздохнув, добавил:
– Может, кривой-то правду говорит насчёт мещанов. И про бунт тоже. Конечно, глупость это - бунты, - ну, а я бы всё-таки побунтовался, - эх!
– Уж ты у меня!
– запела Лодка, обнимая его.