Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Борис Луняшин частенько отращивал себе усы, носил их, пока они тешили его душу, а потом сбривал. Усы свои он отращивал на особый манер: то они узенькими полосочками серели на голубоватой коже верхней губы; то пушистились, заполняя все пространство под мясистым носом; то, как наклеенные, спускались вертикальной полоской; то лихо топорщились в стороны, заостряясь бравыми штопорами.

Поносив усы, поулыбавшись вдоволь приятелям и родственникам, он однажды появлялся на людях с неожиданно голым лицом и бывал похож на близорукого человека, снявшего привычные для всех очки. И опять он улыбался приятелям, ощущая прохладу под носом, опять выслушивал мнения своих знакомых и родных,

одни из которых, как это всегда бывает, уверяли его, что он правильно сделал, сбрив усы, другие же говорили, что с усами он был лучше… Но это продолжалось тоже сравнительно недолго.

Теперь он носил усы на турецкий лад, спустив пушистые их кончики на подбородок, и, видимо, был доволен ими, то и дело с кошачьей какой-то повадкой поглаживая пружинящие волосы усов и поглядывая на людей с мурлыкающей улыбкой в прищуренных глазах.

Борис был плотен телом, но не казался толстым, и лишь когда садился в глубокое кресло, видно было, как неловко он себя чувствует в нем, как лоснится лицо от напряжения. Над брючным ремнем выпирал тогда мягкий вал излишнего жира, нависая тяжелой складкой и распирая рубашку, нижняя пуговичка которой порой даже расстегивалась под напором. Полы рубашки разъезжались и, не замеченные Борисом, так и оставались разъехавшимися, обнажая уголочек белой майки или теплого зимнего белья, а то и просто волосатого живота.

В одежде он, как и все Луняшины, был всегда неопрятен и надевал на себя все что придется, лишь бы это все не было слишком уж грязным и мятым. Впрочем, за этим строго следила Пуша, заставляя его менять рубашки, носки и белье. Зато галстуки, которые он так и не научился завязывать сам и, завязав однажды с помощью какого-нибудь умельца, снимал их через голову, — галстуки на узле были всегда залоснившимися, а цветной их рисунок затуманенным, как городской пейзаж в пыльный ветреный день, случающийся ранней весной, когда сойдет уже снег, подсохнет земля, а деревья еще не распустились.

Голова Бориса была занята совсем другим. Она была набита именами знаменитых киноактеров, о жизни которых он, казалось бы, знал все, помня, разумеется, каждый фильм с их участием. К известным режиссерам и сценаристам он относился вообще запанибрата, называя их в своих рассказах Сашками, Валерками, Сережками, точно они были его закадычными друзьями.

Он работал на киностудии. Но, занимая там значительную, как все понимали, и ответственную должность, на дело свое, когда оказывался в кругу семьи, смотрел с насмешливым и в некотором смысле модным цинизмом, желая как бы подчеркнуть свою отстраненность, свою непричастность к той организации, в которой работал. Он словно бы обижен был, зная про свои потенциальные возможности, которыми никто не хотел воспользоваться, и вроде бы все время точил на кого-то зуб. Как тот раб на торговой площади Древнего Рима, которому забыли повесить на грудь дощечку с надписью о том, что он умеет делать… «Что ты умеешь делать?» — спросил у него глашатай, на что пленный воин гордо ответил: «Приказывать». «Кому нужен хозяин?!» — закричал тогда глашатай и, как пишет Дидро, кричит, наверное, до сих пор.

Примерно таким же воином, которого даже не спросили, что он умеет делать, чувствовал себя и Борис Луняшин, с саркастической ухмылкой щеголяя профессиональным жаргоном, превращая распространенное в наши дни выражение «глобальная тема» в куцую «глобалку», а такое понятие, как «эпохальное произведение», в «эпохалку».

В таких случаях даже родственники смеялись неуверенно и то лишь, чтобы не обидеть Бориса. Нина Николаевна смыкала ресницы и с осторожной улыбкой укоряла ехидного сына:

— Ну, Бориска, это уж совсем никуда не годится. И не смешно вовсе.

Пуша краснела и соглашалась со свекровью.

Марина, нервно мотнув головой, обливала его холодным взглядом.

— Ужасная пошшлятина, — шипящим шепотом

отзывалась она, кисло морщась, будто ее заставляли съесть лимон.

Один лишь Феденька смеялся, находя все эти словечки вполне естественной реакцией на приевшийся шаблон.

— Какие вы умные! — восклицал он, обращаясь к женщинам. — Ваши мозговые извилины — бигуди! Шестимесячная завивка, черт побери! Интересно, какой же мастер сделал этот перманент? Вот тебе, например? — спрашивал он в ребячьем возбуждении у Марины. — Чур меня! Я тут ни при чем.

И поднимал рюмку за здоровье брата.

— Какова настоечка? — спрашивал тот. — А ты знаешь, как я угадал рецепт? Именно угадал! Заходим с Пушей на рынок, а на прилавке шишки вроде ананасов, все в смоле… Говорю мужичкам, которые шишками этими… Они только что пообедали на двоих, что-то пожевывают, а я говорю: «Вот это то, что надо. На них я буду настаивать водку». Улыбаются, как брату родному, как ты сейчас улыбаешься. У щербатого вот такой рот с дыркой вместо резца… губа к уху поползла… Говорит: «Этот дедок все понимает. Кое-кто! Кое-кто, тот же Коккинаки… Всю жизнь, говорит, пьет водку на орехах дальневосточного кедра, а курит только „Приму“». Меня дедком обозвал, а о нем как о лучшем друге. Сразил наповал! «Давай, говорит, рупь, а потом рассчитаемся». Червонец с меня взял, тигролов! Чуешь, Феденька, аромат? Ее только для смака, не для пьянства пить. Будь здоров, братишка!

Пока братья разговаривали, смакуя настойку, Марина незаметно поднялась, вышла, а потом все услышали клацнувший хлопок входной двери, который как бы поставил вдруг точку.

С ней это и раньше бывало. Федор терпел, зная наперед, что она будет дома, когда он вернется, и встретит его как ни в чем не бывало.

Но на этот раз стукнул по краю стола пальцами, будто они у него были деревянные, простонал, как от боли, и, обведя всех тоскливым взглядом, спокойно сказал:

— Я с ней разведусь.

Никто не возразил ему, все промолчали, со строгими лицами задумавшись над его словами.

Борис хмуро налил ароматной кедровки, жестом пригласил брата выпить, коснувшись своей рюмкой Фединой, стоявшей на столе перед ним, и, не дождавшись, выпил один. Почмокал влажными губами, погладил тугой волос турецких усов и вопросительно взглянул на брата.

— Не могу больше, — тихо ответил тот. — И не хочу.

— Ты это… о чем? О ней? — с грубоватой ухмылкой спросил Борис, кивнув на водку. — Или… о ней? — И он мотнул головой в сторону двери. — Я ничего не понимаю! Почему она не любит меня?!

Младший не поддержал братскую шутку и даже не улыбнулся.

— Не умеет этого делать, — ответил он.

— Я не об этой любви…

— А я и о той и об этой. — Федор судорожно выпил водку и поднялся.

Его не стали удерживать. Нина Николаевна уже в дверях сказала сыну, погладив по голове:

— Прошу тебя, Феденька, подумай хорошенько и, ради бога, не пори горячку. Мне жалко вас обоих.

Но, видимо, что-то в интонации ее голоса не понравилось сыну, что-то он, видимо, услышал свое, какое-то давнишнее страдание почудилось ему в ее словах, точно мать была бы не против, если бы он и в самом деле развелся с женой. Что-то его покоробило, и он взорвался.

— А я прошу… Не только тебя! Я всех! Очень всех прошу не жалеть ни ее, ни меня! Когда человек говорит сгоряча: я убью, он не собирается убивать. Я не собираюсь с ней разводиться. Что вы на меня уставились? Не собираюсь. Люблю ее, и она меня тоже! Я не собираюсь этого делать. Я даже не умею, не могу писать заявления. Для меня пытка! Пытка писать: «ввиду того… что…»

— Проводить тебя до метро? — спросил Борис.

— Только не это! Приеду домой и позвоню. Честное слово. Прошу тебя, Боря, не надо. Я позвоню. Все нормально. — Он наконец виновато улыбнулся и сказал: — А настойка очень хорошая. Прости. Испортил вечер…

Поделиться с друзьями: