Горячее молоко
Шрифт:
Сверху на всех нас взирала убитая током верветка.
Мистер Джеймс встал.
— Приятно было с вами познакомиться. — Он склонил голову с благородной сединой в направлении непослушных ног моей матери.
А сеньор Коваррубиас поцеловал ей руку. У него был слегка приплюснутый нос, как после драки.
— Profunda tristeza[11], — сказал он глубоким, усталым голосом.
Пошарив пухлыми пальцами в кармане, он с новой энергией достал ключи от машины, как будто сгорал от желания побежать к своему белому лимузину, припаркованному на территории клиники, и с нарушениями скоростного
После отъезда комиссии Гомес попросил меня выйти из кабинета.
— Я должен поговорить со своей пациенткой наедине, — сказал он.
Скрюченный артритом палец Розы погрозил суровому, неулыбчивому врачу.
— Мистер Гомес, стеклянный футляр вашего чучела примата разбился почти над самой головой моей дочери. У нее над бровью в кожу впилась тонкая стеклянная заноза. Впредь потрудитесь накрывать футляр тканью.
Когда я шла к двери, мне показалось, что у мамы внутри выключили свет. И одновременно с этим я заметила, что к Розе вернулась красота. Ее скулы, мягкая кожа… она вдруг сделалась яркой, как будто вновь стала собой.
Исчезающий диван
Повсюду тишина. Повсюду спокойствие.
Восходит солнце.
В небо поднимаются клубы черного дыма. Где-то вдалеке произошел взрыв.
По совету Гомеса я отправилась с рюкзаком в горы, где отдалась суровому пейзажу, открыла его детали, идеальные формы мелких суккулентов, растущих между камнями, их блестящую кожицу, геометрию и сочность. В рюкзаке лежала бутылка воды, на голове плотно сидели наушники — я слушала оперу Филиппа Гласса «Эхнатон»[12]. Мне хотелось великой музыки, которая огнем выжигала бы мои случайные страхи, заползавшие под кожу. Под кроссовками шныряли ящерицы, а я уходила подальше от черного дыма, в иссохшую долину, где виднелось что-то вроде руин древней арабской крепости. Примерно через час пути я остановилась там на привал и стала высматривать тропу, которая привела бы меня назад, к пляжу.
Вдалеке поджидала она.
Ингрид в шлеме и высоких сапогах сидела верхом на жеребце андалузской породы. В головокружительной небесной высоте, расправив крылья, над андалузцем парил орел. В наушниках гремело безумство музыки, а она подняла жеребца в галоп и помчалась в мою сторону. Мускулистые руки, длинные волосы, заплетенные в косу, бедра, стиснувшие жеребца, — и сверканье моря у подножья гор.
Вначале я наблюдала отстраненно, как из окна поезда, откуда виден исчезающий пейзаж, но по мере ее приближения отметила, как стремительно она летит. Я знала, что Ингрид, поступает ли она рисково или расчетливо, все делает в полную силу. Просто не все у нее хорошо кончается. Она обезглавила родную сестру, а теперь нацелилась на меня.
Я рухнула ничком, как подкошенная, и накрыла голову руками. Кровь темной рекой билась и пульсировала во всем теле; в ушах отдавался стук копыт. Солнце закрыла тень — это через меня перепрыгнул андалузец. Меня обдало его яростным, диким жаром, а сердце молотом застучало в нагретую землю.
Ингрид, высоко сидящая на своем королевском жеребце, слилась с небом. Мои наушники и айпод комом застряли среди раскаленных солнцем камней и чертополоха, но музыка не смолкала. Ее мощь и размах превратились в капель жестяных звуков, сливавшихся с громким ржанием андалузца и робкими криками невидимых обитателей пустыни.
— Зоффи, что ты разлеглась на земле, как ковбой?
Ингрид натягивала поводья. Тут я поняла,
что остановилась она довольно далеко. А я-то с перепугу рухнула в пыль и колючки, но наушники сорвала с головы сама.— Неужели ты подумала, что я действительно через тебя перепрыгну?
Я смотрела в вековечные черно-стеклянные глаза андалузца, а Ингрид кричала поверх его головы:
— По-твоему, я убийца, Зоффи?
А ведь я и вправду подумала, что она переломает мне кости, гарцуя на жеребце Леонардо.
Должно быть, при падении я ободрала коленки, потому что, поднявшись на ноги, увидела дыры на джинсах.
Через колючки и камни я похромала к жеребцу.
— Совсем крест на мне поставила, Зоффи?
— Нет.
— Тогда давай сюда рубаху.
Привстав на цыпочки, я стащила через голову мокрую от пота рубашку и повесила ее на вытянутую руку Ингрид.
Солнце сразу обожгло мне плечи.
— Зачем тебе моя рубашка?
Ингрид удержала меня за руку и привлекла к себе.
— Я сделала тебе подарок, но ты мне ничем не ответила. А вышивать по шелку очень трудно. Сплошное мучение. Материя ускользает. Твое имя вышито нитью «августовская голубая».
Управляясь с поводьями, она не отпускала и мою руку, словно беспокоилась, как бы я тоже не ускользнула.
Я нарушила правила обмена. Она дала, я взяла, но не отдарила.
Такой подарок, как любовь, бесплатным не бывает.
«Августовская голубая».
Голубой — это мой страх оскудения, падения и наваждения; голубой — это еще и августовский небосвод в Альмерии. У Ингрид шлем сполз на глаза. Голубой — это еще цвет ее слез и жажды жить сразу во всех измерениях между забвением и запоминанием.
Отпустив мою руку, она дала андалузцу шенкеля.
Я смотрела, как она поправляет шлем и скрывается в облаке пыли, прижав седлом мою рубашку. А потом я надела извлеченные из колючек наушники, достала бутылку почти горячей воды и выпила залпом.
Под полуденным солнцем начался мой долгий путь домой: в лифчике и разодранных джинсах, в пропотевших кроссовках, с айподом в заднем кармане, в наушниках, снова прилипших к ушам. Глядя на раскинувшееся внизу море с медузами, которые плавают столь причудливым способом, я ощущала полноту жизни.
Под крики птиц пустыни я подумала, что на такой дар, как запретное влечение ко мне Ингрид, едва ли смогу когда-нибудь ответить своим подарком. Даже отдав последнюю рубаху.
Я влюблена в Ингрид Бауэр, а она влюблена в меня.
Любить такую, как она, небезопасно, но я готова рискнуть.
Да, одни вещи ширятся, другие ужимаются. Любовь ширится и становится опаснее. Гаджеты ужимаются; человеческое тело ширится, и мои джинсы с заниженной талией впиваются мне в бедра, которые стали округлыми и бронзовыми после месяца ежедневного плаванья, но почему-то нависают сверху над поясом, не рассчитанным на бедра. Я вытекаю через край, словно кофе из бумажного стаканчика. Может, попробовать все-таки ужаться? А достаточно ли места на Земле, чтобы меня стало меньше?
Клубы черного дыма растаяли в небе.
Спустившись, наконец, по горной тропе, ведущей к пляжу, я ушла от себя далеко, как никогда прежде, далеко-далеко от всех узнаваемых примет.
Плоть, жажда, страсть, пыль, кровь, растрескавшиеся губы, стертые пятки, ободранные колени, синяки на бедрах, — все это была я, но какое счастье, что я не присела на диван и не укрылась одеялом, чтобы подремать с престарелым мужчиной под боком и с младенцем на коленях.
Выход на прогулку