Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров
Шрифт:
– Можете идти. – Дроздовский выпрямился за столом. – Через час буду на батарее, проверю все.
Командиры взводов вышли. Трое разведчиков из взвода управления, стоявшие около стола, переглядывались, затылками ощущая присутствие здесь Зои, понимали, что в блиндаже они сейчас лишние, пора идти на НП. Но, против обыкновения, Дроздовский не торопил их, молча всматривался в незримую точку перед собой.
– Разрешите идти на энпэ, товарищ лейтенант?
– Идите. И вы. – Он кивнул связисту. – Передайте Голованову – ровики копать в полный профиль. Ступайте. Пока я здесь, дежурить у аппарата нет смысла. Когда потребуетесь – вызову.
Распахнутая в темноту, проскрипела, закрылась
– Как тихо стало! – сказала Зоя и вздохнула. – Слышишь, фитиль трещит?..
Теперь они были вдвоем в этой блиндажной тишине, сдавленной толщей земли, в теплых волнах нагретого печкой воздуха, с звенящим потрескиванием фитиля в накаленной лампе. Не отвечая, Дроздовский все всматривался в незримую точку перед собой, и бледное тонкое лицо его становилось внимательным и злым. Он вдруг проговорил, неприязненно отсекая слова:
– Чем же это кончится, хотел бы я знать!
– Ты о чем? – спросила она осторожно. – Что, Володя?
Зоя сидела боком к нему на пустом снарядном ящике, держала руки над раскаленной до багровости железа печкой, прислоняла обогретые ладони к щекам, из полутьмы блиндажа улыбаясь ему предупреждающе-ласково.
– Интересно, где ты так долго была? – спросил Дроздовский ревнивым и одновременно требовательным тоном человека, который имел право спрашивать ее так. – Да, я хочу, – проговорил он, когда она в ответ слабо пожала плечами, – хочу, чтобы ты не очень уж подчеркивала на батарее нашу близость, но ты это делаешь слишком! Я тебя нисколько не ревную, но мне не нравятся твои отношения со взводом этого Кузнецова. Могла бы выбрать, по крайней мере, Давлатяна!
– Володя…
– Представляю, что было бы, если бы не я, а Кузнецов командовал батареей! Очень хорошо представляю!..
Он быстро и гибко встал, подошел к ней, весь спортивно подобранный, прямой, золотисто-соломенные волосы зачесаны надо лбом, открытым, чистым, даже нежным от цвета волос, и, засунув руки в карманы, искал в ее напрягшемся, поднятом лице, в ее виноватой улыбке то, что подозрительно настораживало его. Она поняла и, сбросив с плеч накинутый полушубок, поднялась навстречу, качнулась к нему и обняла его под расстегнутой шинелью, щекой потерлась о прохладные металлические пуговицы на гимнастерке. Он стоял, не вынимая рук из карманов, и она, прижимаясь щекой, слышала, как ударяло его сердце и сладковато-терпко пахла потом его гимнастерка.
– Мы с тобой равны, – сказала Зоя. – Ты не видел меня три часа? И я тебя… Но мы не равны в другом, Володя. И это ты знаешь.
Она говорила не сопротивляясь, не осуждая, смотрела мягкими, отдающимися его воле глазами в непорочную, без единой морщинки белизну его лба под светлыми волосами; эта юношеская чистота лба казалась ей по-детски беззащитной.
– В чем же? А, понимаю!.. Не я придумал войну. И я ничего не могу с этим поделать. Я не могу с тобой обниматься на глазах у всей батареи!
Дроздовский расцепил ее руки, с нерассчитанной силой дернул книзу и, брезгливо запахивая шинель, отступил на шаг с поджатым ртом. Она сказала удивленно:
– Какое у тебя брезгливое лицо! Тебе что – так нехорошо? Зачем ты так больно сжал мне руки?
– Перестань! Ты все прекрасно понимаешь, – заговорил он и нервно заходил по землянке; тень его заскользила, изламываясь на стене. – Никто в полку не должен знать о наших с тобой отношениях. Может быть, это тебе неприятно, но я не хочу и не могу! Я командир батареи и не хочу, чтобы обо мне ходили всякие глупейшие разговоры и сплетни! Некоторые только злорадствовать будут, если я покачнусь, только ждут! Почему эти сопляки крутятся вокруг тебя?
–
Ты боишься? – спросила Зоя. – Почему ты боишься, что о тебе не так подумают? Почему же я не боюсь?– Перестань! Ничего я не боюсь! Но здесь все это выглядит знаешь как! Думаешь, в батарее мало наушников, которые с радостью сообщат в полк или в дивизию о наших с тобой… Отлично! – Он неприятно засмеялся. – Война – а они там на нарах валяются! Голубки! Фронтовые любовники!..
– Я не хочу с тобой валяться на нарах, как ты сказал, – умиротворяюще проговорила Зоя и накинула на плечи полушубок, будто ей зябко стало. – Но мне не стыдно, и я не побоюсь, если это так кого-нибудь интересует, сказать и командиру полка, и командиру дивизии о наших с тобой… – Она, стремясь не раздражать его, повторила его слова. – Не это главное, Володя. Просто ты меня мало любишь и… странно. Не знаю, почему тебе нравится меня мучить какой-то подозрительностью. Ты не замечаешь, но ты даже целуешь меня как-то со злостью. За что ты мне мстишь?
Дроздовский перестал ходить, остановился подле нее; пахнуло ветерком, сырым запахом шинели; губы его покривились.
– Тоже нашла мучение! – проговорил он непримиримо. – Что ты называешь мучением? Не смеши меня! За что я могу тебе мстить? Целую не так? Значит, не научился, не научили иначе!
– Я не могу научить тебя, правда? – примирительно сказала Зоя и улыбнулась ему. – Я сама, наверно, не умею. Но разве это главное? Прости меня, пожалуйста, Володя.
– Чепуха! – Он отошел к столу и оттуда заговорил с насмешливой ожесточенностью: – Первым поцелуям, если хочешь знать, меня учила глупая и сумасшедшая баба в тринадцать лет! До сих пор тошнит, как вспомню жирные телеса этой бабищи!
– Какая баба? – угасающим шепотом спросила Зоя и опустила голову, чтобы он не видел ее лица. – Зачем ты это сказал? Кто она?
– Это не важно! Дальняя родственница, у которой я жил два года в Ташкенте, когда отец погиб в Испании… Я не пошел в детдом, а жил у знакомых и пять лет, как щенок, спал на сундуках – до самого окончания школы! Этого я никогда не забуду!
– Отец погиб в Испании, а мать тогда уже умерла, Володя?
Она с замирающим лицом, с острой жутью любви и жалости глядела на его белый лоб, не решаясь взглянуть в пронзительно заблестевшие глаза.
– Да. – Его глаза промелькнули по Зое. – Да, они умерли! И я любил их. А они меня – как предали… Ты понимаешь это? Сразу остался один в пустой московской квартире, пока из Ташкента за мной не приехали! Боюсь, что и ты предашь когда-нибудь!.. С каким-нибудь сопляком!..
– Дурак ты какой, Володя. Я тебя никогда не предам. Ты меня уже знаешь больше месяца. Правда?
Зоя не очень понимала его в минуты необъяснимой подозрительности, жестокой ревности к ней, когда они бывали вместе, когда не было смысла и малого повода говорить об этом, хотя она ежедневно, ежеминутно ощущала, видела знаки внимания всей батареи и отвечала на них той мерой выбранной ею игры, которую считала формой самозащиты. И может быть, он сознавал это, но все равно в приступах его подозрительности было что-то от бессилия, постоянного неверия в нее, точно она готова была изменить ему с каждым в батарее.
– Нет! Это неправда! – проговорил он, не соглашаясь. – Я не верю тебе!..
И Зоя со страхом подумала, что сейчас не сможет ничего доказать, ничем оправдаться. Она не хотела, у нее не было сил, желания оправдываться, и, предупреждая упрямые его возражения, она ласково смотрела на его гладко-чистый, беззащитный своей открытостью лоб, который ей хотелось погладить.
– Нет, я люблю тебя, – сказала она. – Ты не представляешь даже как. Почему ты не веришь мне?
Он шагнул к ней, вынимая руки из карманов.