Горящий рукав
Шрифт:
И если он хвалил – автор и тут мог не сомневаться в подлинности и знал, что Коля его книгу "пробьет" в печать. Из каких там трусов какие партбилеты он вынимал, мы не знали, но были уверены, что он сделает дело. Такой директор и был нужен: его любили, уважали и там.
Для нас Смольный был неприступной крепостью, с пузатыми начальниками, ненавидящими нас. Для него то был родной дом, не с грозными завами и замами, а с Витьками и Женьками, с которыми он прекрасно договаривался: я сделаю тебе это, а ты мне сделай то! И своей дурашливой хитростью он добивался гораздо большего, чем другой ударами кулака. При нем был самый лучший Детгиз, у него были самые лучшие авторы: Погодин, Томин, Голявкин, Длуголенский. Отличные книги выходили сотнями, авторы получали гонорары, которых хватало на год. Толпы школьников шли в Детгиз, встречались с любимыми авторами в
"Рыбы" (рыба-пила, рыба-молоток, рыба-гвоздь). И уже через год у меня вышла книга коротких смешных рассказов "Все мы не красавцы". И ни один рассказ не был ни навязан, ни забракован – все получалось само собой в обстановке добродушия и доверия. "У вас должно все получиться!" И получалось. До сих пор это самая моя любимая книжка, проиллюстрированная замечательным, веселым и трогательным Мишей
Беломлинским. Для художников это тоже был дом родной и любимая касса, и они прекрасно работали и кормились тут. Гага Ковенчук, Свет
Остров, Алька Зуев. Если даже не было дел, приятно было зайти в
Детгиз – тут было хорошо, спокойно подремать в коридоре в глубоких креслах с лопнувшей кожей. Кресла эти помнили Маршака, Пантелеева и других гигантов. И ты теперь тут сидишь! Дремлешь, но и как бы при деле! Если не было ни гроша, была надежда и даже уверенность: сейчас какой-нибудь твой друг-художник выйдет с авансом и на радостях поведет тебя в Дом писателя, где давно уже пируют коллеги-друзья.
Как говорится, кому это мешало? Почему это ушло вместе с советской властью? Которая, кстати, как раз и не ушла!
От излишней преданности своему делу умер Коля Морозов, и оказалось, что на этом замечательном человеке держалось все. Был прислан из
Москвы новый директор, в правильном костюме и с правильным лицом. И, видимо, на поддержание этой правильности уходили все силы его. Он только время от времени собирал у себя писателей, абсолютно их не различая, и озабоченно произносил: "Надеюсь, вскоре я смогу познакомиться с вами поближе". Но так и не смог. Вместо этого он стремительно сблизился с хорошенькой секретаршей, начался долгий партийно-семейный скандал, расколовший Детгиз на два лагеря. И больше он не сросся. Потом начались перемены, и одним из никому не запомнившихся директоров здание было продано коммерсантам по цене, сравнимой с ценой ящика водки. Скрылось вдали то прекрасное время, когда я сидел там в кресле, ожидая художника Светозара Острова (или он ждал меня), и мы стремительно шли в находившийся совсем рядом Дом писателя. Еще и Дом писателя у нас был!
ГОРЫШИН
Однажды, гонимый голодом, я пришел туда слишком рано. Там был лишь один писатель – Горышин. Перед ним стоял порожний графинчик, а в глазах застыла тоска. На своих длинных ногах он прошел всю нашу необъятную Родину, повидал то, что никто больше не видел, и об этом писал. Теперь, видимо, запас кончался, и он слегка приуныл. С надеждой я уселся за его столик, он молча разлил остатки теплой водки (видно, давно тут сидел), и мы молча выпили. От теплой водки развезло, пошли какие-то судороги и зевота. Но дело есть дело, и я сказал: "Слушай, не одолжишь три рубля?" Глеб долго молчал, словно не слыша. "Что, мысль так долго идет по его длинному телу?" – с голодным раздражением подумал я. "Нет", – после долгой паузы произнес Глеб. Посидев для приличия некоторое время, смутно надеясь, что придет еще какой-нибудь отголосок его мысли, но так его и не дождавшись, я встал и пошел. Да, дороги мыслей его были необыкновенно длинными, такими же, как тело его. "Стой!" – остановило меня у самой двери. Стараясь двигаться в его темпе, я постоял в дверях и лишь потом обернулся. "Садись!" За каких-нибудь полчаса я пересек помещение и сел. Мы помолчали. Глеб опрокинул графинчик, но по извилистой стенке сползла лишь тяжкая капля. "Нет,
– произнес он после долгой паузы. – Три рубля я тебе дать не могу!"
Он умолк. Издевается? За этим и звал? "Но могу дать триста!" – вдруг вымолвил он. Потянулась радостная пауза. "За что?" – чуть было не спросил я. (За такую сумму я был на многое готов.) "Полетишь на
Саяно-Шушенскую ГЭС и напишешь
про запуск первого агрегата для"Авроры". – "Годится!" – воскликнул я. Мне надоели уже мои унылые блуждания. Улететь! За такие деньги я был готов лететь хоть на Луну!
Мы сразу пошли в редакцию, и я получил всю сумму. Давно, а точнее, никогда я не держал в руках такой пухлой пачки. Я съездил купил авиабилет, и денег осталось еще навалом. На радостях мы с моим закадычным другом Никитой пошли в бар "Баку" на Садовой улице, и там я сцепился с крохотным грузином-боксером, неформальным королем этого бара. "Зачем вы к нам приезжаете?" – "Я здесь родился!" – гордо произнес он. "Где? В этом баре?" Мою усмешку смазал хлесткий удар.
Летел я всю ночь. Вглядывался в тьму за иллюминатором, потом разглядывал в круглое зеркальце набухающий синяк. Потом вдруг в кромешной тьме на востоке стали различимы темно-багровые полосы, почему-то абсолютно того же отлива, что под глазом у меня. Космос передразнивал меня или я космос? В тишине спящего салона раздался мой радостный смех. Нет – все недаром, недаром все! "Синяк" в небе и синяк у меня под глазом как-то рифмуются, и наверняка это мне когда-нибудь пригодится! Я прилетел, оформился в гостинице – хотя администратор (почему-то мужчина) долго и подозрительно смотрел на мой синяк, но потом вздохнул и протянул мне бланк регистрации.
Потом, когда я освоился и стал ходить по поселку, я с удивлением заметил, что боевая раскраска лица встречалась тут не так уж редко: то есть люди тут умели не только хорошо работать, но и хорошо отдыхать. Для начала я освоил рабочую столовую и три дня только ел, радостно урча, – поездке предшествовал довольно голодный период, которые в те годы случались часто. Потом все же почувствовал уколы совести и решил, что щи и котлеты пора отрабатывать. Пройдя от столовой метров двадцать навстречу ветру, я вышел на берег бурно несущегося бескрайнего Енисея. Дальний берег был скалистый, подпирал хмурое небо, и на крутом обрыве, как спички, торчали сосны. Наш берег был низкий, раскатанный проносящимися огромными БЕЛАЗами.
Прохожие сплошь были в потертых спецовках, в заляпанных касках, передвигались быстро и деловито. Постояв в растерянности, я остановил пожилого строителя и вежливо спросил у него: "Скажите, пожалуйста, а в какой стороне плотина?" Он застыл и яростно посмотрел на меня. Вопрос действительно был возмутительный. Это, наверное, все равно как спросить у человека: "А где ваш нос?"
Хорошо, что рабочий оказался добродушный (ты, паря, даешь!), другой вполне мог бы "украсить" второй мой глаз и был бы прав. Очерк я честно написал. Но Горышин его мрачно отверг, по причине несовместимости наших темпераментов: "Слишком весело все у тебя! В жизни иначе!" Говорил он хмуро и веско, откуда-то зная, как надо и как бывает на самом деле, – как будто это не я побывал там и увидел жизнь, а он. Эта мрачная уверенность в своей правоте убеждала и других, поэтому его поднимали и продвигали: уж он знает, как надо. И
Глеб отнюдь не отказывался от этого, хотя потом рассказывал обо всех этих пленумах, комиссиях и комитетах горько и едко. Помню, даже о какой-то церковной миссии говорил так же зло: "Это их главное духовное лицо так смотрит на шестерок своих, что тех дрожь прохватывает! Настоящий босс!" С привычной тоской он понимал, что чужой и там, слишком длинный, заметный, задумчивый, а на самый верх пропускают только круглых и быстрых, и наверху ему не быть никогда.
Нелегко ему, видимо, было сочетать его точную, честную, скучноватую, как сама жизнь, прозу с его буйным тщеславием и с тяжкими думами о все новых и новых партийных постановлениях, что обрушивались на него в разных парткомах и горкомах, в которые он, романтик и бродяга, почему-то всегда входил. То, что для других оборачивалась благами, уверенностью, удачей (попробуй стать членом горкома!), у него вызывало тоску. Впрочем, блага он тоже любил, квартиру или машину не упускал, но брал их с мрачной ухмылкой на своем худом, длинном, складчатом лице. Нет, не радовало его все это. Зато он и не превращался в самодовольного босса, уныние делало его человечным, спасало его. Хоть он и любил иногда выпить, взгляд его был насмешлив и трезв. С мрачной улыбкой он рассказывал, что его после какого-то высокого пленума, как крупного литературного начальника, послали почему-то на острова Зеленого Мыса, с отвратительным климатом и ужасной природой. Его поселили на целый месяц в одном номере с писателем из Прибалтики, заикой и занудой. К тому же писателя из