Горящий рукав
Шрифт:
Домбровский поразил нас своим черным беззубым ртом, одеждой городского бродяги, безудержным буйством человека, махнувшего рукой на все, кроме литературы, а может быть, уже и на литературу тоже.
Контраст его с остальной публикой в зале был разителен. Кругом люди, сохранившие дом, костюм и даже румянец, но не написавшие таких замечательных книг, как Домбровский. А вот Домбровский, написавший великие книги, но отдавший за это все. Случайные посетители и особенно официантки, конечно же, считали писателями гладких и уверенных, солидно говорящих, а этого пришлого бродягу писателем не считали и не спешили нести ему его скудный заказ. Такой взгляд на литературу и писателей присущ, к сожалению, не только официанткам.
И что поразительно, воздух свободы, к которому мы так долго шли, опьянил прежде всего именно официанток и весь обслуживающий персонал
– писатели по этой линии безнадежно отстали. Официантки, и прежде
"Обойдешься!", "Подождешь!" – это еще самое хорошее, что мы слышали теперь от них. Их примеру последовали и повара, видно, решившие на своем собрании отравить всех нас и завладеть заведением. Микроб вольномыслия пышно расцвел и в сознании тогдашнего директора Дома писателя. Заседания писательского правления с его участием превращались в "сеансы разоблачения" всех и вся. А Дом писателя погибал.
Помню весьма характерную в этом ряду сцену приема в нашем Доме делегации китайских писателей. Председатель Союза писателей Арро в эти дни общался со шведскими коллегами на их земле, а мне, заместителю, по-братски предоставил китайцев. Помню их, как сейчас.
Группа была составлена по-китайски четко: два строгих человека с военной выправкой и один, олицетворяющий вольность, богему, китайскую свободу – с относительно длинными волосами, в свободной блузе и даже с шарфиком на шее. После мучительных разговоров в кабинете мы с облегчением спустились в ресторан. "Строгие" еще строже стали смотреть на своего "подшефного", а потом, все строже и недоуменнее, – на меня: куда я их привел, и вообще, соображаю ли я что-нибудь? Угар висел в воздухе – дым сигарет смешивался с едким чадом из кухни. В этих "райских облаках" плавали совершенно пьяные писатели, а ведь было еще только около часу дня. Взгляды китайских руководителей становились все враждебнее: как же вы, допуская такое, руководите литературным процессом? Все официантки сидели на коленях у писателей или у офицеров из Большого дома. Наконец одна из них, почему-то не пользующаяся в этот раз успехом у мужчин, могучая, с черными усами официантка по имени Лада подошла к нам и, не здороваясь, молча вынула из кармана грязного фартука мятый блокнот.
– Понимаешь, официальная делегация! – забормотал я. – Дай нам все самое лучшее… из кладовой возьми!
Лада повернулась и ушла. Мы с Арро, облаченные полномочиями, знали, что существует кладовая, подвал, где таятся самые изысканные яства, которые до писателей никогда не доходили, а доставались людям более значимым.
Через полчаса Лада вышла из кухни вместе с облаком чада и швырнула каждому из нас по жестяному подносу с какими-то вздувшимися кусками мяса. Натужно улыбаясь, я взял приборы и показал китайским гостям, как у нас ими пользуются. Но тут же чуть не выронил инструменты – от запаха закружилась голова; мясо было безусловно, я бы сказал, демонстративно тухлым. Китайцы тоже положили приборы. Я бы сказал – тоже демонстративно. "Не думают ли они, – мелькнула мысль, – что это специальное, умышленное издевательство, не хочу ли я показать, что извращенные китайцы любят только тухлятину, и тем самым унизить великий китайский народ?" Судя по жестким их взглядам, именно так они и решили. Политики (а двое из них точно были политики) всегда выбирают из всех возможных самый худший вариант. Что должен был делать я? Вызывать повара, директора, поднимать ругань? Но не унижу ли я тем самым великий русский народ?
Выход из безвыходной ситуации я нашел самый иррациональный. Краем глаза я примечал за соседним столом жгучую, слегка изможденную брюнетку восточного типа, явно оказывающую мне знаки внимания. Из гвалта за их столом я уловил ее имя – Нина С., знаменитая московская драматургесса. Мы же с ней переписывались, восхищаясь друг другом, но раньше не виделись никогда! И когда она кинула на меня очередной жгучий взгляд, я безоговорочно покинул официальную делегацию и сел рядом с Ниной С., тем более и в ней явно было что-то китайское. Вся их компания была уже "в полном порядке", так же как и Нина С., и через минуту мы с ней безудержно целовались. Время от времени, выныривая из волн блаженства, я ловил мрачные взгляды китайцев: странно их принимает ленинградский руководитель! Видимо, ревизионизм тут достиг уже апогея. Особенно их, кажется, настораживало, что я пересел от них к женщине явно китайского типа. Может, оппортунистка?
Потом я все же сумел вырваться из цепких лап порока и вернулся к исполнению своих служебных обязанностей. Мы снова поднялись наверх, гости молча оделись и убыли, даже без традиционных китайских улыбок.
Не могу точно вспомнить, произошло ли после этого внеочередное охлаждение русско-китайских отношений, но со своей стороны могу сказать: подобных намерений в моих действиях не было. Я люблю все народы,
и я уверен, что в составе той делегации наверняка был хороший писатель. Может быть, тот, в блузе и шарфике, а может, так как раз одеваются стукачи, а хорошим был другой, в кителе? Но был наверняка. И задачи обидеть китайскую литературу у меня вовсе не было. И тот прискорбный эпизод относится целиком к нашей жизни и нисколько – к китайским писателям. Просто Дом писателя начал уже тонуть, как и вся огромная Атлантида советской жизни. И если бы он не сгорел, то утонул – конец его был неизбежен.Самое для нас ужасное – хаос пришел и в наши любимые издательства.
От нас уходила любимая работа! Вот это была трагедия. А ведь мы сами выбрали этот путь, настойчиво пролагали его – и что в остатке? Об этом мы часто говорили теперь с моим другом Володей Арро, с которым мы этот путь прошли вместе. Больше нашли мы – или больше потеряли?
КОНЕЦКИЙ
Помню, как еще в молодости я оказался впервые с ним за столом. "Ты кто такой, что садишься ко мне?" – сразу попер он. "А ты кто?" – "Я
– Конецкий!" Он так это произнес, что прозвучало, кажется, сразу четыре "ц". Он понимал, что делал, и, как опытный штурвальный, прекрасно рулил в шторм, который сам же и поднимал. Его смелость и даже безрассудство были его "фирменным знаком", и думаю, что он больше находил при этом, чем терял. Помню какое-то писательское собрание, невыносимо скучное, как это было принято в советские времена. Даже думаю, что, случись "оживление в зале", дремлющий в президиуме представитель райкома проснулся бы и орлиным взором сразу же пригвоздил нарушителя спокойствия. Поэтому передовая часть писательской общественности коротала это время в дымном кабаке, прислушиваясь к чуть доносившемуся тихому рокоту собрания. И вдруг – всех из ресторана словно смыло волной: "Конецкий выступает! Конецкий к трибуне идет!" Когда я добежал туда – было не протолкнуться. Даже проходы заполнены. И представитель райкома в президиуме встрепенулся и принял бравый вид: мол, и мы тоже не лыком шиты! Конецкий, с всклокоченными кудряшками, горящим взглядом, хоть все и ждали его, появился на трибуне все равно как-то резко, внезапно, словно чертик из табакерки. И пошло! "Все разваливается, гниет, даже тельняшек нет, Северный морской путь работает из рук вон плохо – в дальние поселения везут лишь гнилую картошку и плохой спирт. И вообще!" С каждым его новым обвинением в адрес равнодушных, бездарных властей зал взрывался восторгом. Потом была овация. И даже начальник, натянуто улыбаясь, похлопал. Иначе что же – он не с народом своим?
Главное, что и он тоже теперь держал в голове эту фамилию и наверняка совещался со своими – что делать? В то время уже не принято было "убирать" – в то время уже было принято у властей уступать, успокаивать разбушевавшихся. И безудержному Конецкому многое удавалось.
Книги его были такими же "горячими". Записи плаваний – то в незнакомый и суровый океан, то в манящие всех страны Запада – влекли читателя, дразнили простором и удалью, наполняли ветром грудь, расправляли у читателя плечи. Книги были такими же подвижными, как волны, – одна книга перехлестывалась в другую, они перемешивались.
Из отстоявшихся, устойчивых вещей остались, на мой взгляд, ранние повести с четкими сюжетами и трогательные и беспощадные портреты морских "корешей", среди которых, на мой взгляд, самый лучший -
"Невезучий Альфонс". Однако не вся могучая натура Конецкого уместилась в обложках – он постоянно клокотал, нападал на коллег, излучал какую-то неустроенность и воинственную обиду: как бы все чем-то задолжали ему, что-то недодали, не так низко поклонились. И это при том, что у многих из нас, особенно в Пен-клубе, и заслуг, и обид тоже хватало. И то, что он и здесь хотел непременно быть и самым первым, и самым обиженным, вызывало разлад. Помню великолепное его семидесятилетие в Пен-клубе, проведенное директором Цветковым на военно-морской лад, с "рындой", тельняшкой, с построением всех членов клуба. Помню, Битов подарил Виктору Викторовичу настоящую боцманскую дудку.
Конецкий был очень растроган, но в конце, как это он любил, устроил скандал, сцепившись с Александром Моисеевичем Володиным, несколько раз с напором повторив свою версию того, как Володин, работая воспитателем в общежитии, "собирал материал" для "Фабричной девчонки". Володин, обидевшись, ушел и вечером позвонил Штемлеру, доброму ангелу Пен-клуба и вообще всех писателей, и сказал, что выходит из Пен-клуба, раз его оскорбляют там. Конечно, писатели не только должны писать, они должны еще время от времени "распускать перья", и Конецкий делал это регулярно, не считаясь с окружением, но, безусловно, воздействуя на него. При этом было ясно, что звонить