Господин Адамсон
Шрифт:
— Замечательно! — прокричал он от ворот. — Они ведь приятно пахнут? — Он сунул нос в цветок и рассмеялся. Потом, радостно насвистывая, вернулся и сел в некотором отдалении от меня на скамейку. — А что стало с сапожником Киммихом?
— С сапожником Киммихом? Здесь нет никакого сапожника Киммиха. Наш сапожник держит магазин на Телльштрассе, а зовут его Брждырк или Оржхымск. Какое-то не местное имя. Мой папа говорит, ему во время войны пришлось нелегко, и теперь он совсем один в своей лавочке. Ни жены, ни детей, только обувь. Все умерли, там, откуда он приехал.
— Во время войны? — повторил господин Адамсон. — Какой войны?
— Ну, этой войны. Ведь она была долго. Я даже видел с крыши дома, где живет Мик, как американцы сбили немецкий самолет. Или немцы сбили американский. Это было далеко от нас, но мы видели, как он дымился. Он упал
— Раньше я тоже курил, — ответил господин Адамсон и улыбнулся. — Сигары. Гаванские. Их привозили с Кубы. Собственно, все совершенно нормально, я имею в виду Киммиха. Он тогда жил тоже на Телльштрассе. Наверное, продал свою лавочку. Он был не намного моложе меня.
— Телльштрасе бомбили. Вы и этого не знаете?
— Там я уже был, — сказал господин Адамсон.
— Я услышал грохот здесь в саду и поехал туда на мамином велосипеде. Жуть. Все дымилось. Мой отец страшно разнервничался и, когда я вернулся, чуть было не влепил мне оплеуху. А потом так меня обнял, что я едва не задохнулся. Это ваш дом разбомбили?
— Не знаю, — отмахнулся господин Адамсон, — я ведь уже сказал.
— Ну дом в самом начале улицы, почти у вокзала. Я заглянул в комнаты. В одной еще оставался кусок пола. На нем стояла лампа. Это была единственная бомбежка в городе. На Цюрих они тоже сбросили несколько бомб, и на Шафгаузен. Но это для меня слишком далеко, на велосипеде не доехать.
— Ты умеешь хранить секреты? — спросил господин Адамсон.
— Конечно! — закричал я. — У меня есть секрет с Миком, я поклялся у озера Душ Всех Навахо никогда не выдавать его, никому, и это ужасный секрет. Мик был в Маргаретен-парке, и там за деревом стоял мужчина с красным пенисом, та-а-аким большим, просто огромным и кроваво-красным, так рассказывал Мик, а потом он убежал, и теперь это наш с ним секрет. Когда я сказал об этом маме, она велела никогда, никогда, никогда не заговаривать с незнакомыми мужчинами. Так что сами видите, я умею хранить секреты.
— М-да, — произнес господин Адамсон и задумчиво посмотрел на меня, — наш с тобой секрет заключается в том, чтобы ты не говорил маме, что встретил меня. И папе тоже. И Мику. Идет?
Я кивнул. Я собирался ударить его кулаком в грудь, как мы делали с Миком, когда договаривались о чем-нибудь важном, но он отступил назад.
— Мы еще увидимся, — пообещал он. — Этот сад действительно прекрасен. Погляди-ка вон туда. Птичка с золотым оперением.
— Где?
— Вон, на изгороди.
Я посмотрел. Там не было никакой золотой птицы, да и простой птицы тоже. Я обернулся к господину Адамсону, но его уже и след простыл. Он исчез. Я поглядел налево, поглядел направо, проверил у себя за спиной и даже посмотрел на небо. Ничего. Тогда я встал и побежал домой.
Я называл Мика Миком, и он называл меня Миком. Мы с ним были словно один человек. На следующее утро, рано, очень рано, как это бывает с мальчишками, не знающими, куда деть энергию, я перебежал через поле между нашими домами, открыл без стука дверь в дом и ворвался на кухню. Наверно, было воскресенье, у меня все были дома — мама, и папа, и старшая сестра, и младшая, — и на кухне у Мика сидели мама и даже папа. А это бывало чрезвычайно редко. Мик держал у рта большую чашку.
— Иду, вот только выпью молоко. — От отвращения у него даже волосы стояли дыбом, Мик терпеть не мог молоко. Если он выпивал его быстро, ему становилось нехорошо, а если медленно, то все делалось еще хуже, потому что тогда на молоке появлялась тонкая пенка, от которой тошнило только сильней. Вот почему его мать стояла рядом и не спускала с него глаз. Она была убеждена, что молоко полезно для здоровья, а Мик может — тут она была совершенно права — вылить содержимое чашки в раковину, если она хоть на секунду отвернется.
— Я подожду, — ответил я и сел напротив Мика.
Мик снова поднял чашку — его лицо исчезло за огромной посудиной, которой хватило бы, чтобы напоить слона, — но по звукам можно было предположить, что он переливает молоко обратно из желудка в чашку. Мать с сомнением смотрела на Мика, а отец, ни в малейшей степени не замечавший, какая драма разыгрывается у него на
глазах, набивал свою трубку.Мика звали Ганспетер, все, кроме меня, говорили ему «Ганспетер». Меня тоже дома и в школе называли именем, данным при крещении. На матери Мика было голубое муаровое платье, все в бантиках и ленточках из темно-розового шелка, которые свисали с нее, словно водоросли, она, как всегда, напевала себе под нос обрывки каких-то неизвестных мелодий и прерывала пение, только чтобы сказать Мику: «Браво!» или «Ну, давай же!» А Мик все еще мучился над чашкой. Его мама любила петь и красилась, даже когда никуда не уходила из дома. Отец встал из-за стола:
— Ну, пожалуй, я пойду. — Куря трубку и выпуская облака дыма, он кивнул мне и вернулся в свой кабинет.
Он был профессором, причем профессором по жукам. Сегодня я сказал бы колеоптерологом.[2] Его кабинет был увешан ящиками с насаженными на булавки жуками. Маленькими, большими, огромными. Переливающимися зелеными, коричневыми, черными, золотистыми, в крапинку. Целый день отец Мика сидел за массивным столом, на котором чего только не было: микроскопы, блюдечки, пузырьки, жуки, авторучки, исписанные и еще чистые листы бумаги, лупы. Жестяная банка, откуда торчали карандаши всех цветов. Большая корзинка, где лежала еще дюжина трубок. Один раз в неделю он ходил в университет и объяснял своим студентам разницу между жужелицами, жуками-точильщиками и колорадским жуком. Жужелицы бегают, жуки-точильщики стучатся головой о дерево, а колорадский жук сидит на картофельной ботве и жрет ее. Отец Мика никогда не пел, но с раннего утра до позднего вечера оглушительно громко крутил пластинки. Он слушал Монтеверди, Бикса Бейдербека, Карло Гезуальдо, Бетховена, Бадди Бертина и его джаз-банд, Дворжака — все вперемешку. Погруженный в изучение лапки жука-оленя, он, не претендуя на музыкальность, насвистывал под мелодию пластинки. Сейчас он как раз слушал что-то очень громкое. Мать продолжала напевать, не обращая внимания на удары литавр.
(Мои родители, замечу в скобках, были людьми обычными. Мама, одинаковая, что в ширину, что в высоту, этакий шарик, теплая, пахнувшая молоком. Она любила смеяться и много болтала. Папа был молчаливее и серьезнее мамы. Худощавый, почти тощий, — мне он все равно казался великаном — он работал на городской электростанции. Заботился о том, чтобы в городе не гас свет, каким образом он это делал, я и сегодня не знаю. Может, он выкручивал и вкручивал предохранители, может, его должность была важнее, и он чинил линии электропередач, если грозило отключение света, потому что где-то на перевале Сен-Готард дерево снова упало на высоковольтную линию. Во всяком случае, он всегда носил синий комбинезон.
Когда вечерами он возвращался домой, то открывал бутылку пива — удар ребром ладони по крышке, он всегда открывал бутылку с первого раза — и делал большой глоток. Вздыхал с облегчением. Потом протягивал бутылку мне:
— На, глотни разочек.
Я выпивал один глоток. Мне не очень нравилось пиво, но так здорово вдвоем — как мужчина с мужчиной — отметить конец рабочего дня.
А еще надо сказать про сестер — старшую и младшую. Старшая была похожа на мать, такая же толстая и смешливая. Младшая — совсем еще маленькая, слишком маленькая, чтобы стать скво племени навахо, да, собственно говоря, для всего еще слишком маленькая.)
— Пойдем в сад виллы господина Кремера, — сказал Мик, когда он все-таки выпил свое утреннее молоко. — Я возьму мое перо.
— Не сегодня, — ответил я и почувствовал, что сердце у меня заколотилось. — Лучше на стройку.
— Почему?
— Или на военный карьер. Или и туда, и сюда.
Мы пошли напрямик через луг к стройке, она была так далеко, что вначале мы видели только смутное пятно. Еще несколько недель тому назад там было пусто, а сейчас стояло здание, правда еще не достроенное. Вот это вилла! То есть позднее вот это будет настоящая вилла! Стены уже стояли, хотя и неоштукатуренные. Красные жженые кирпичи с круглыми дырочками. Крыши пока не было. Стропила под углом торчали в небо, а там, где они сходились, лежала доска длиной во весь дом. На ней — одно из этих майских деревьев, украшенная разноцветными лентами елка, которая напомнила мне маму Мика. Окна без стекол. Вокруг дома леса, строительный мусор, в сторонке — туалет. Деревянный барак для рабочих. Но ведь сегодня воскресенье, рабочих на стройке не было, и архитектор тоже вряд ли приедет. Архитектора мы никогда не видели, как господина Кремера, и он, как и господин Кремер, внушал нам величайший ужас.