Господин Пруст
Шрифт:
Но самым главным лицом в семье со стороны Вейлей был, конечно, Луи, который в коммерции ничуть не уступал успехам своего брата на бирже. Он тоже заработал огромное состояние, с той лишь разницей, что не жалел денег на радости жизни, в то время как Натан старался сохранять все при себе.
Помню, что он впервые упомянул о нем, когда я похвалила его запонки.
— Это от двоюродного деда Луи. Их сделали на одной из его фабрик — знаете, у него были представительства по всему миру.
«Дядюшка Луи» имел дом в Отейле, тогда еще пригороде Парижа. При этом импозантном жилище был к тому же большой сад. А сам дом он приобрел вместе со всей обстановкой у какого-то художника.
— Там все было очень богато, но довольно безвкусно, —
Дядюшка Луи любил показной блеск и роскошь. Искусства никогда не волновали его душу, главное заключалось в том, чтобы произвести впечатление, и как-то, говоря о нем, г-н Пруст заметил:
— Это отчасти свойственно всем евреям. У него был совершенно необыкновенный кучер Огюст, который служил ему одновременно еще и камердинером, и метрдотелем. Он требовал от него безупречной выправки: когда коляска подавалась к подъезду, Огюст должен был сидеть в ней неподвижно, как скала. А что касается сервировки, вы даже не представляете себе эти скатерти и сервизы! Настоящий Гранд Отель. Но и Огюст в свою очередь тиранил дядюшку Луи. Его жена служила кастеляншей, и у них еще была дочка. Все трое держались друг друга и старались и близко не подпускать кого-нибудь другого, хотя для кухни нужен был еще один человек.
Всякий раз, когда дядюшка нанимал кухарку, с неделю все было прекрасно. Дядюшка, сидя за столом, подмигивал Огюсту: «Ну, кажется, на этот раз у нас то, что надо!», и Огюст вторил ему: «Да, сударь, вроде бы так». Но потом дело портилось: то пересолено, то переперчено, а то и вовсе жаркое подавалось холодным, с застывшим соусом. Дядюшка Луи сердился: «Огюст, я выставлю ее, это просто невыносимо!» — «Конечно, сударь, вы совершенно правы, невыносимо». Матушка, при ее проницательности, в конце концов поняла, в чем дело: Огюст или нарочно подавал блюда уже остывшими, или пользовался своим карманным набором специй и приправ, чтобы незаметно подсыпать их.
У г-на Пруста была даже какая-то нежность в голосе к этому «дядюшке Луи», который его так баловал.
В Отейле он держал открытый дом. Сначала, судя по рассказам г-на Пруста, я и не подозревала, что Луи был женат. Но однажды, убирая большую столовую, которая никогда не использовалась и куда ставили и клали все что попало, среди книг по музыке г-жи Пруст и стоявших у стен фотографий в рамках мне попался портрет какой-то незнакомой для меня особы, и я спросила:
— Сударь, простите мою нескромность, но кто эта важная дама?
— Жена моего дяди Луи. И он рассказал, что она была немецкого происхождения, очень богата и умерла молодой, оставив ему все свое состояние. А женился он на ней в Гамбурге.
Если бы не этот случай, я так и считала бы его старым холостяком — ведь, по другим рассказам, он вел весьма фривольную, если не сказать развратную жизнь. Его обеды в Отейле славились нестрогими и модными тогда красавицами.
Прусты часто ездили туда, и «дядюшка Луи» принимал их с распростертыми объятиями; ум г-жи Пруст, мягкость и вежливость «маленького Марселя» восхищали его не меньше, чем известность самого профессора Пруста. Со своей стороны, г-жа Пруст была так привязана к нему, что закрывала глаза на некоторые вещи и ни за какие блага не согласилась бы отказаться от этих визитов.
— Когда мы возвращались после его обедов, родители подсмеивались над дядей Луи и его смазливыми подружками. А по пути туда папа, бывало, говорил: «Интересно, какую кокотку он выудил на этот раз?» Смеялся больше папа, матушка всегда старалась все сгладить. В глубине души она понимала, он не так уж и осуждал дядюшку, как хотел показать, и, кроме того, знала, что даже я, еще ребенок, тоже замечаю кое-что.
При этих словах в его улыбке были насмешливость и нежностью. Он говорил мне:
— У дядюшки царило какое-то непрестанное веселье. Хватало и денег, и желания удовольствий, и стремления пускать пыль в глаза. Но наступило время траура, и все кончилось, занавес опустился.
Из всего
семейства у г-на Пруста остался только Робер. Взаимная привязанность братьев возникла еще в детские годы, когда мать приучала их держаться друг друга.. Говорили, будто тогда, как и впоследствии, г-н Пруст очень ревновал своего брата к матери, но я не верю в это. Во всем, что он говорил, не было даже ни мельчайшего следа такого чувства. Самая большая из неприятностей в его воспоминаниях — это ребяческие споры из-за игрушек. Кроме того, их интересы очень скоро разошлись, и каждый еще в юности пошел своим путем: г-н Пруст занялся изучением литературы и жизни большого света, а его брат углубился в науку и увлекался спортивными развлечениями, к которым был очень склонен.Но оба унаследовали от отца потребность мыслить и неутомимо трудиться. Только пути их были совсем разные.
Думаю, Роберу потребовалось больше времени, чтобы оценить все значение своего брата, чем г-ну Прусту для понимания его научных успехов, которыми он всегда гордился.
— Вы не представляете себе, Селеста, каким сильным студентом был мой брат.
Профессором он стал еще совсем молодым, в тридцать два года. Во время войны добился того, чтобы полевые госпитали располагались прямо на передовой. Благодаря этому операции производились без задержек, и раненые не умирали от потери крови. Он так же предан своему делу, как и отец. Робер и теперь еще работает. После визитов он буквально валится с ног. Сестра приносит ему стакан воды с печеньем, и это все. Придя домой из больницы, он, если остаются силы, ест что-нибудь, часто один, и тут же за столом читает свои книги или пишет. Он вкладывает в дело всю душу. От раны, полученной на фронте, брат потерял много крови, это сильно ослабило его, но он никак не соглашается сделать перерыв: «Больные не должны страдать из-за меня».
Все же и профессор Робер с какого-то момента — и еще задолго до конца — понял все значение своего брата. Г-н Пруст не раз говорил:
— Робер недавно сказал мне: «Такой-то недавно вспоминал про тебя. Он так хвалил твои книги, что никак не мог остановиться».
— Сударь, а сам-то он хотя бы читал их?
— Дорогая Селеста, у больных больше времени, чем у него. Нельзя жить двумя жизнями сразу. Хватит и того, что, как и наш милый папочка, он теперь не сомневается, что я все-таки попаду в Академию.
Однако встречались они не часто, и приходил всегда только профессор Робер. Как только я докладывала о нем, г-н Пруст восклицал:
— Так пусть же войдет!
И он никогда не отговаривался от встречи с ним из-за усталости, хотя мне случалось видеть, как он иногда с сожалением откладывал в сторону свою рабочую тетрадь. Но, впрочем, тут же и радовался встрече.
Мне кажется, их объединяла прежде всего память о матери. Она внушила им такое чувство братской привязанности, что, казалось, когда они виделись, возрождался весь жар ее любви. Я не слышала их разговоров, но все-таки кое-что доходило и до меня. Обычно они подолгу вспоминали прошлое, я думаю, больше всего о том, что нужно было уточнить самому г-ну Прусту. В надписи на одной из книг, подаренных профессору, сказано: «В память об исчезнувших годах нашего детства. Оно возвращается при каждой встрече».
Как приятно было смотреть на обоих, веселых и улыбающихся! Г-н Пруст часто расспрашивал брата про войну, и, несомненно, они говорили о всяких медицинских делах. Профессор, как и отец, писал книги, а г-н Пруст читал их. Он даже захотел побывать у брата в больнице. Это его потрясло — заблудившись, по ошибке он вошел в анатомический зал.
— Я увидел ноги в одном месте, руки в другом. И этот мраморный стол!.. Ясразу же захлопнул дверь и сбежал оттуда.
В их отношениях была еще одна особенность: г-н Пруст отчасти как бы заменял для своего брата мать, давая иногда почувствовать свое старшинство. Но с какой деликатностью это делалось! Он никогда не шел напролом, а приближался издалека, вроде бы невзначай.