Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
— Выбирайся на дорогу, Мария! — крикнул я. — Ты иссечешь себе руки!..
Но, видно, я только распалил ее. Вначале я видел на их лицах улыбку, а потом и она исчезла — злая игра!.. Она вбежала на мой пригорок первой и, рухнув у моих ног, припала к земле, разбросав руки, действительно иссеченные в кровь. Казалось, только земля, ее спокойная сила, ее холодное прикосновение, способна была утишить эти ее хрипы… Поодаль, опрокинувшись на спину, пытался смирить гудящее дыхание Рерберг. Я встал и отошел в сторону. Внизу лежало подсолнечное поле — они истолкли его так, будто там только что побывал табун лошадей.
И вновь я подумал: «Минувших двух лет недостаточно, чтобы ушло в небытие прежнее. Их игры
Когда далеко впереди на холмах обозначились темные на фоне сине–белесого здешнего неба сады, Рерберг заволновался:
— Вот они, Рерберговы Заломы! И где! В итальянской Лигурии! Неумирающие, вечные Рерберговы Заломы, которые ничто не берет: их убили в одном месте, а они как ни в чем не бывало объявились в другом!
Машина сбавила скорость, медленно въехала в пределы ограды, сложенной из серого туфа. Человек, оказавшийся на дороге, отскочил на обочину, однако, узрев молодого хозяина, улыбнулся, снял кепчонку.
— Леониде, как у нас тут, старина? — заговорил Рерберг по–русски, на что человек ответил улыбкой и вновь снял кепку, на этот раз обратив поклон не только к Рербергу. — Ну, тут мы у себя дома и можем пойти пешком — Леониде поставит автомобиль сам… — Он простер руку в пролет аллеи. — Высадил прошлой веской два ряда сосенок — взялись на зависть! — Он свернул направо, переступил канаву, приглашая нас сделать то же самое. — Я люблю смотреть отсюда… — Он простер руку, однако тут же отнял: жест был рассчитан на большее пространство, чем то, которое сейчас лежало перед Рербергом, Игорь это понял. — Все, разумеется, скромно, однако для меня значительно… Прямо яблоневый сад, а перед ним огороды, за домом скотный двор: все как подсказано опытом… Заметьте: что–то успел сделать и я. Вот этот колодец под зеленой кровлей, кирпичный тротуар, что виден отсюда, железный козырек над парадным входом в дом — это все мое…
Я обратил взгляд на Марию; она шла, опустив глаза. Казалось, ей был не в радость и кирпичный тротуар, и железный козырек над парадным входом, но Рерберг не замечал этого — восторг застил ему глаза.
Стоял дом–сундук с немалым количеством окон, перечеркнутых крест–накрест переплетами. Дом не претендовал на красоту, он был грубо квадратным, без карниза, с низкой, полого спускающейся крышей, казалось, он стоит без головы.
— Каково Рербергово королевство? — Он смотрел то на дом, то на меня. — Не мрачен ли? Нет, нет, не говорите — мрачен, мрачен! Хотел перекрасить, все искал колер: цвет морской волны, бордо, оранж. Но где найдешь столько краски — попробуй перекрась Лигурийские горы! Леониде! Леониде! — окликнул он человека в кепчонке, которая своим легкомысленным видом не очень–то соответствовала возрасту человека. — Достался мне в наследство от тетушки — нет, не ключник и не эконом, а скорее главный приказчик, а может быть управляющий. Одним словом, министр уделов!
Леониде еще раз снял свою легкомысленную кеп–чонку, обнаружив красную лысину, на обширном пространстве которой точно размазаны были седые прядки.
— Вот твержу Леониде: спили ты этот веник и выбрось, ко всем чертям, — указал Рерберг на дерево, молодая крона которого едва ли не укрыла крышу сарая. — Железо не держит краску — ржавеет.
Только сейчас я заметил: под деревом сидели старики и играли в шашки; они улыбались и все пытались поймать взгляд Рерберга, но он не давался, отводил
глаза, точно в этом и была его привилегия.— Ксано–о–о! — крикнул Рерберг, да так, что старики вздрогнули и вновь улыбнулись. — Ксано–о–о, мы идем, мы уже идем!
Рерберг пошел к дому, провожаемый стариками — они продолжали улыбаться.
— Леониде! — возопил Рерберг. — А как же фабрика? Мы не показали нашим гостям фабрику! — Он повлек нас к зеленым воротам, встроенным в кирпичную стену дома, откуда доносился не столь уж мощный шум сверл и перестук молотков. — Веди, веди, Леониде!
Он обогнал нас и, ускоряя шаг, ввел в комнату, светлую, с неожиданно высоким потолком. Посреди комнаты на специальной подставке, сверкающей лаком, стоял граммофон, широкий раструб которого, казалось, вполне соответствовал высоте потолка.
— Вот страсть необъяснимая: скрипке предпочитает… граммофон! — Он указал взглядом на стеклянный шкаф. — Леониде, показывай колодки!
Леониде открыл дверцу шкафа и взял на ладонь прямоугольный брус, точно разграфленный пятью рядами металлических колышков, прямоугольных, похожих на подковные гвозди.
— Дай–ка сюда, Леониде! — Со сноровкой почти профессиональной Рерберг взял колодку на ладонь. — Одним словом, все в этих гвоздях. Пока расчесывается вата, гвозди стачиваются — нам надо их раскалить, оттянуть и вновь поставить на колодки, разумеется новые, — вот и все! Как это делается? Открой–ка двери, Леониде, открой, открой.
Леониде распахнул дверь, и возник пролет цеха, уходящего вдаль. От двери до задней стены протянулся верстак, за которым стояли рабочие, молодые, споро орудуя молотками, удар был рассчитан, гвоздь входил в колодку с одного взмаха — в руках юношей была сила. Никто не взглянул на открытую дверь, не оторвался от работы — в ударах молотка был ритм неколебимый.
— Дай–ка колодку, Альберто, — обратился Рерберг к юноше, стоящему ближе остальных, но тот не реагировал, продолжая вгонять гвозди. — Дай–ка сюда, дай! — настоял Рерберг.
Отдав колодку, юноша не поднял глаз, уперев их под верстак, где на полке, застланной газетой, стояла синяя бутылка с молоком.
— Вот взгляните, как ровно ложатся гвозди, — произнес Рерберг и вернул колодку юноше, который принял ее, продолжая смотреть на бутылку с молоком — он продолжал вбивать гвозди, не открывая взгляда от бутылки. — Вот и вся механика фабрики! — восторжествовал Рерберг, осторожно прикрывая дверь. — Молоток и гвоздь — просто!
Мы поднялись к Рербергу, и нас встретила Ксана — о господи, как же она похорошела: белая, курносая, с золотистой прядью на розовеющей щеке, истинно северная красавица.
— Не обижают ли тебя тут, Ксана?
— Как не обижать — обижают! — Слезы каждая в кукурузинку покатились по ее щекам, обгоняя друг друга. — Обижают.
— Ну вот, давно не ревела! — возроптал Рерберг и повел гостей в соседнюю комнату, большая стена которой была выстлана картой Черного моря; краски были неправдоподобно яркими, какими они бывают только на рекламных плакатах. — Вот здесь и творятся Рафаэлевы мадонны!
Ему доставляло немалое удовольствие показать, какую библиотеку он собрал в эти полтора года по Генуе и генуэзским колониям на Черном море, а заодно и коллекцию карт, при этом и старинных.
— Это же благо — отдать себя любимому делу и ни о чем больше не думать, — произнес он. — Если скажут «эксплуатация», готов согласиться: да, эксплуатация, но своеобразная — книга, которую напишу, будет моим оправданием и перед самим собой и перед богом!
Он говорил мне, но больше, чем мне, Марии. Она с угрюмой пристальностью смотрела на него. С тех пор как мы выехали из Санта — Маргериты, она произнесла не много слов. О чем она думала? Вот это как раз было и неведомо. Не боюсь признаться: мне неведомо.