Государева почта. Заутреня в Рапалло
Шрифт:
— Вы думаете, что это серьезно?
7*
195
— Конечно. Мы говорили с ним об этом после вашего ухода.
— И что?
— У него для шуток обычно иной повод и иные слова…
Они пошли к гостинице.
— Когда делу сопутствует тайна, как–то спокойнее, — сказал Цветов, пожимая руку Крайнова. Рука у него была ощутимо твердой, пожатие — щадящим. — Но, быть может, тут как раз уместна гласность?! — сказал он, все еще ощущая в своей ладони руку Крайнова. — Как во времена оны: идти в огонь под барабанный бой? — он нехотя выпустил руку. — Не очень–то весело!..
Они простились.
Этот разговор на далекой парковой тропе, укрытой
На городских перекрестках девушки торгуют подснежниками. Они, эти подснежники, здесь бледно–голубые, не вобравшие сини.
Подснежники и в фарфоровых вазах.
— Стеф, Стеф, посмотрите, это же добрый признак! — кричит Буллит, подняв высоко над головой вазу с весенними цветами. — Черт с ним, с Колчаком, вот где добрая весть! — он берет в ладони веточки подснежников, подносит к лицу. — Чудо, а не цветы, есть в них если не запах, то свежесть марта.
Но рядом с вазой подснежников сегодняшние гель–сингфорсские газеты. От них никуда не денешься. Та же чертовщина: Колчак на подступах к Москве — телеграмма из Парижа. Однако старик Клемансо не дремлет! Если была бы его воля, он, пожалуй, водрузил бы над Кремлем колчаковский стяг.
— Стеф, мне необходим ваш совет…
Они устраиваются у столика, на котором стоит ваза с цветами. День гаснет, а вместе с ним и подснежники. Они становятся лиловыми, точно напитались предвечерья. У гельсингфорсских сумерек в марте цвет разведенного химического карандаша. В просвете окна видно, как в городе зажигаются огни. Во влажном мартовском воздухе они размыты. Неяркое электричество, проникающее в окно, не достигает подснежников, стоящих на столе.
— У Гельсингфорса есть привилегия перед Петроградом — завтра Вильсон и Хауз будут знать об итогах нашей миссии в Москву, — произносит Буллит. Эти несколько слов произнесены в темноте, и потому они звучат особенно весомо.
— Посольская шифровка?
— И не столь уж краткая, — подтверждает Буллит,
— А надо ее посылать? — спрашивает Стеффенс. «Надо ли посылать шифровку в Париж? Господи,
а почему бы ее не послать? Ну конечно, Стеффенс уже изготовился к спору! Неисправимый Стеффенс! Вся его канитель с разгребателями грязи построена на жажде спора… Все–таки любопытно: наши современники разделены на таких, как Буллит и Стеффенс. Одни ищут ласкового прибрежья, другие рвутся в ненастное море. Однако что отвечает природе существа зрелого, для которого превыше всего несуетная дума, наблюдение, труд уединенный? Есть ли смысл в споре? То, что может сказать Буллиту Стеффенс, никто не скажет. Мысль Стеффенса может быть крамольной, но она никогда не бывает пустой».
— А почему бы и не послать? — подает голос Буллит. — В новости, если хотите, в самой ее природе, в том, что ей дано от рождения, дополнительный заряд, — стремительно парирует Стеффенс. — Какой смысл преждевременно расходовать эту силу, данную богом?
Ничего не скажешь, разумное предостережение. Не во всем верное, но резонное вполне. А почему оно не верно?
— Поймите, Стеффенс, события развиваются так быстро, что опоздание может быть роковым, — подает голос Буллит. — Мы уже должны вернуться, а мы в Гельсингфорсе… Если не можем быть в Париже, все, что нам следовало произнести, должна сказать наша депеша…
Видно,
этот аргумент и для Стеффенса что–то значил.— Боюсь, что после этой депеши нам уже в Париже будет делать нечего…
Буллит идет к окну. Прямо перед окном стеклянная крыша. Фотография или ателье художника? Солнце заходит у Буллита за спиной, и стеклянная крыша слепит. Ее огонь розоват. Эту розоватость восприняла рука Буллита, которую он упер в створку окна.
— Да простим ли мы себе, если не пошлем депешу? — спрашивает Буллит и мрачнеет. — Но тут есть одно условие…
— Простите, какое?
— Мы должны если не обогнать депешу, то явиться в Париж вслед за ней…
— Оседлать аэроплан? — смеется Стеффенс, ему чужд трагический тон Буллита.
— Больше того: сесть на холку пушечному ядру!
— Ну что ж, я готов… — откликается Стеффенс, смеясь.
— Итак, в Париж, взнуздав пушечное ядро? — спрашивает Буллит, спрашивает не только Стеффенса, но и себя — ему надо набраться храбрости и, пожалуй, воодушевления. Шутка ли, верхом на пушечном ядре. — Итак, вы готовы, Стеф?
— Я лечу, я уже лечу! — подтверждает Стеффенс.
35
Изжелта–желтая балтийская вода, желтое небо. Кажется, что корабль безнадежно зарылся винтами в пучину моря и стоит на месте. Хочешь не хочешь, а оседлаешь пушечное ядро, чтобы перебороть ненастную Балтику.
Прелюбопытно, как воспринимает море высокая миссия. Стеффенс и на суше не прочь соснуть. Спит он в любое время суток, в любом положении. Подушке он предпочитает свой твердый кулачишко. Когда, проснувшись, он отнимает его от щеки, кажется, что она побывала на сорокаградусном морозе, нужно время, чтобы вернулись ее прежние форма и краски.
Наоборот, Буллит во власти непокоя. Тревога возбудила в нем необходимость двигаться. Он единственный из пассажиров, кому не страшна балтийская непогода. Подняв воротник своего дождевика, он часами вышагивает по палубе. Только плечи напряжены да изогнулась спина — от дождя убережешься, от холода труднее… Горит душа у Буллита! Может быть, и в самом деле не надо было давать депешу?
Сергей замкнулся в своей думе. Как там Герман? Вдруг привиделась эта его больничная койка и фигура брата, неожиданно согбенная, и плечи, в которых чуть–чуть утонула шея, как показалось Сергею, утонула, наверно, и в страхе — да не принял ли он это положение в момент выстрела? Да, именно в тот миг, когда выстрел грохнул о каменные стены штольни и потек ручейками щебень, Хотел бы расправить плечи, да пуля не пускает, она точно острой иглой стянула мышцы, скрепила их твердым швом — и рад бы выпрямиться, да нет сил» И еще запомнился взгляд Германа, была в этом взгляде кручина неодолимая, будто выпростал глаза из черной тучи. То, что не понимал Герман прежде, понял теперь. Что понял? Разуверился? В штольню с голыми руками не войдешь. Видно, время безоружных минуло, огонь только и сшибешь огнем.
И Лариса припомнилась. Вдруг увидел эти ее завиточки вокруг лба и обнаженные до самых плеч руки, которые она выбрасывала, вздыхая: «Не оставляй меня, брат, забери с собой…» Ее точно морозом прохватывало. «Забер–р–ри!» Она как–то сказала Сергею: «Ты себе представить не можешь, как это для меня важно!» Даже смешно: важно! Ну, не поедет она туда, в конце концов, что случится? Или это для нее действительно важно, настолько важно, что лежит за пределами разумения?
А как Дина? Может быть, есть смысл предупредить ее телеграммой о приезде в Гавр? Не простит, что не предупредил, бросила бы все и выехала навстречу. Эта решимость безоглядная по ней.