графоманка
Шрифт:
Если бы Гера была в здравом уме, она бы этого не вынесла. Столько тут вложено труда, да и памяти о ней, молоденькой жене. И все достанется чужим теткам. Но она была слегка тронутая и потому только плечами пожала. То ли виноватой себя считала, то ли расценила это как конец жизни вообще. Повернулась и, опустив голову, вышла из этого ателье. Все, пора прикрывать богадельню.
Боря тоже не терял времени даром. Пока Гера занималась своими дамскими проблемами, он оформлял документы на выезд за рубеж. Ему повезло — он попал в охрану нашего посольства в Швеции. В случае развода все сорвалось бы. А так — что хотел, то и получил. И не без помощи этого ненормального ухажера. Хоть подсказал,
КУДА ЕЩЕ ПОДПОЛЬНЕЕ
Очередное заседание кружка было подозрительно многолюдным. Пришли-таки подпольные поэты, которых обещал когда-то старец. Они “кентавры”. Ларичева не поняла, это название клуба или что. Там была хромая девушка на костылях, переводила Гессе, потом гордая восточная красавица, которая почему-то не стала долго читать свои стихи, но читала Бродского — “сейчас это важнее”. Худой нетрезвый человек в очках читал про убийство царя и еще очень нежное про пьесы Чехова — “нам юность приснится в слезах и сирени” — он понравился Ларичевой больше всех. Она бесцеремонно взяла его блокнот и стала списывать себе его стих. А тот, кто был у них за старшего, в кожанке, с седой прядью в черной гриве, вообще не стал ничего читать, только усмехался — “ну и уровень”. Что он имел в виду? Конечно, их кружок по развитию речи, не мог же он ругать своих. Вид у человека в кожанке был совершенно демонический, он казался героем романа, но никак не реальным человеком. Говорил, что от разговоров давно пора перейти к делу и печатать альманах. Что-о-о?
Ларичева и слова такого не слышал, не то чтобы поверить. Публикаций надо ждать годами — это в ней говорила политика Радиолова. “Фиг ему, — усмехался кожаный, — кто его спросит”.
Как раз подошла очередь обсуждать и новый текст на кружке. Ларичева хотела забыть, забыть и не думать, а тут пришлось доставать и читать. Тем более это было тяжело после выступления “кентавров”. Хорошо, что не было на кружке Забугиной. Но зато был Упхол. Даже когда он молчал, не говорил, Ларичева понимала, что он на ее стороне. К большому удивлению, народ и не ругал рассказ-то.
Ну, сказали, что много постельных сцен. Что нельзя одного героя делать положительным другом, другого отрицательным самцом, что обычно плохое-хорошее перемешано в людях. К ним приехала из деревни Нартахова, пришел новичок из КИПиА. Нартахова просила смягчить, вывести раскаянье. Наладчик, когда выискивали у него неправильности, называл их — “блохи”. Наладчик оказался сильный последователь Рубцова. Сказал, что тоже умрет в крещенские морозы. Сказал, что протрудиться можно и на постельной ниве, но стихи про такое он никогда писать не будет.
Упхол мотал головой, словно мух отгонял. “Да идите вы. Все ж правильно. Сначала бабу отдерем, а потом ее же обвиняем”.
Старец даже головой покачал: “Мадам, от ваших писаний просто хочется помыться. Любовь же тайна. А у вас такие вот подробности. Герои познакомились ввиду помойки. Ну, разве будут тут возвышенные мысли? Никоим образом. Как вам не стыдно! Хотя, конечно, это герои нашего бездуховного времени… Как муж в командировку, так жена гулять… Мы с моей ладушкой прожили уж сорок лет, мы несовременные”.
Но Ларичева все смотрела на чужих. Что скажут? Они презрительно молчали.
Вдруг кожаный сказал — а как насчет стихов? Никто здесь не заметил, что кусками проза переходит вдруг в поэзию? Ну, как же не заметили… Он взял листок с рассказом и начало прочитал в стихах. Вы видите? С чего вы взяли, что она прозаик? По-моему, поэт. Все это видели и соглашались.
Но Ларичева покраснела. Ведь она стихи еще и не показывала. “Стихи
плохие”. — “Почему?” — “Рубленые по форме, примив”. — “Амплуа?” — “Домохозяйка”. — “Пример?” — “В огромной и захламленной квартире…” — “Что главное?” — “Несмирение”. — “Вот все! Не хватает несколько процентов сарказма. Все!” — “Да это графомания, скука, не то что у вашего очкастого — с Чеховым, с царем…Узко все”. — “Да не узко. Камерно. Все у тебя есть. А будет еще больше!” И они ушли, смеясь, “кентавры” эти. И старец всем велел не очень-то болтать, они подпольные поэты. Но куда ж еще подпольнее?Но Ларичеву стиснула тоска. Ее стало разбирать все больше и больше.
— Муж, а муж, — стонала Ларичева, захлебываясь в слезах, — ты тоже считаешь, что это предательство? Ну, то, что употребила чужую личную жизнь?
— Что за сопли по микрофону, — морщился тот, — у твоей подружки чисто обывательская точка зрения. Если для тебя дороже творчество, ты должна отринуть мещанские воззрения. А если для тебя так уж важно, что скажет подружка, то бросай писать. Что у тебя за жизнь такая? Одни страсти в клочья. Выбери, наконец.
Знаешь, был такой писатель Трумэн Капоте. Он написал “Завтрак у Тиффани”. Там упомянуты многие его знакомые, там описаны вещи, которые знал только узкий круг. Написание книги стало настоящим скандалом. Лучшие друзья отвернулись от Трумэна Капоте. По-твоему, он должен был извиниться и принародно сжечь свой роман? А он не стал сжигать. Предпочел другое. Ты когда-нибудь слышала, чтоб я тебе жаловался на свои проблемы? — Постукивание журналом “Коммерсантъ” в виде трубки по ручке кресла.
— Нет, но это же ужасно. Лучше бы ты жаловался, вернее, делился, и я бы знала, чем ты дышишь… А то все молчком… Как будто ты сверхчеловек такой. Или как будто я такое ничтожество, что нельзя даже снизойти. — Ожесточенное вытирание глаз и носа полотенцем.
— Ничего не изменится от твоих воплей. Ты ничего не понимаешь в бизнесе, зачем я буду с тобой обсуждать то, от чего ты далека? — Распрямление журнала и водворение его в твердую стопку.
— Да, конечно, ты мужчина, а мужчины всегда так пыжатся, будто они сверхлюди. — Долгий взгляд в окно и сложенное полотенце в виде веера.
— Ничего подобного. Просто ты так погрязла в своих литературных заморочках, что я вынужден тебя понимать. И я понимаю. — Пристальный взгляд на часы, намек на то, что время идет даром.
— А я чего-то не понимаю. Почему ты знаешь про Фолкнера и Капоте, когда про них вообще даже на кружке никто не знает? — Пудренница.
— Потому, что твой кружок развивает речь, а не мозги. Потому, что я бывший комсомольский работник. Потому, что борясь с передовой, то есть запрещенной культурой, надо знать, что это такое. А ты врываешься в эту самую культуру, а базы не имеешь. Только смутные представления о том, что тебе нравится. Одно дело библиотечная читалка, другое — слепые рукописи, отснятые на “Эре”. Пильяк, Солженицын. Одно дело Чарская, другое дело Парнок. Одно дело Есенин, другое дело Бродский. — Позирование для памятника в городской библиотеке.
— Потому, что ты имел доступ ко многому, к чему советские люди доступа не имели. — Медленный старт в сторону кухни.
— Где у тебя готовые рассказы? — Начальник подчиненному.
— Вон, в коричневой папке… Как пришли с семинара, так и валяются. А тебе зачем? — Подчиненный, покорный бичам.
— Почитать. — Злой начальник!
— Да ты же не любишь! На кой они тебе? — Оскорбленная добродетель.
— У нас завтра переговоры с немецким представителем. Он из какого-то мелкого издательства к нам в город прибыл. Возьму да покажу. — Добрый начальник.