Чтение онлайн

ЖАНРЫ

графоманка

Щекина Галина

Шрифт:

— Смотри, на творческий конкурс принимают до марта-апреля. Ты подготовь все толком и на тот год отправь. А если чего непонятно, у Радиолова спросишь. У них там многие кончали литинститут.

— А ты?

— А я завязала.

— Ты чокнулась! У тебя похмелье, поняла? Давай вместе отправим.

— Нет, Упхол. Ты удивительный писатель. Тебе надо вверх и вверх шпарить, ты молодой, сильный мужик. Как пить бросил, так стал красивый, модный, глаза умные… А я уже все, конец мне. Я на коленях. Надоело всю жизнь на коленях стоять, оправдываться за то, что писать начала. Нартахова говорит, что для женщины это непосильно, если всерьез. У нее механизатор опять рукописи пожег, в печку покидал. И ей сказал — урою, если увижу опять, то урою. Он раз увидел, как она села ночнушку шить, а сама прямо ручкой пишет, пишет на покроенной спинке. Это когда он все бумаги

выкинул в печь и чистые на самокрутки пустил. И какое он право имел, скажи? Он что себе позволяет, судия какой нашелся! Семья обычно рушится, так как много жертв…

— Не боись, моя семья распалась не от этого!

— А в союзе, тем более, сегрегация…

— Чего-чего в союзе?

— Ну, разделение по всяким признакам — муж слово умное знает — по идейным, половым, по национальным… И через них не перепрыгнуть, через фаллократов. Посчитай, сколько у них женщин? Три! На сорок мужиков! А могло быть втрое больше. Некоторые сами разочаровывались, представь, одна красавица приехала к Яшину вместе с Черновым с какой-то конференции, а жена Яшина ее отозвала в сторону белье вешать и шепчет: “Да как тебя сюда занесло? Как угораздило? Водка и женщины — вот что ты получишь от него вместо вечной любви. Да зачем же тебе это? Беги!” И показала, как на вокзал идти. И эта красавица поняла, что все правда, и, хотя она не собиралась никак связывать свою судьбу с Черновым, они случайные попутчики оказались, но все равно, литературная среда страшная вещь… И уехала. Нартахова говорит, они сильных в молодости загнобили, а если кто до старости очень хотел писать, вступать в союз им надо было через Москву, да и то потом на учет не ставили… Видишь, они отдельные, у них школа…

А ты им подходишь. Ты вон какую северную Русь заворотил. Про девку в волчине очень круто. Как она сидела в подполе после проклятия, как молоко текло, как в бане она его схватила за руку… Ну, Упхол! Мороз по коже, чтоб тебя, народного сказителя. Правда, слов непонятных много, но раз диалектизмы, значит, это хорошо. Радиолов говорит — копилка языка…

— Да что ты все — Радиолов, Радиолов. Может, мне важней, что ты скажешь.

— А я и говорю — поступай в литинститут, балбес. По тебе семинар прозы плачет одновременно с семинаром поэзии. Библиотекарша наша клянется помочь с книжками… Поступишь. Она профессиональный филолог, ей и карты в руки. Понял?

Упхолов молчал. Его бурятская морда была нахмуренной, глаза повлажнели. Он вытирал ветошью смуглые руки, перебирал свои “аркашки”, пассатижи и тестеры. Ларичева никогда еще не видела его таким выбритым, четким, мужественным, как в кино прямо.

— Что молчишь, Упхол? Хочешь сказать, что зря пристала?

— Я хочу сказать, что ты единственный человек, который меня понимает, а может и любит. Мне жалко, что ты помогла мне пережить мой развод, возилась со мной, когда я был на коленях, а я тебе помочь не могу. Я тоже загибался и много писем тебе глупых писал. А тебе кто поможет? Не знаю… Я тебе скажу так: ты лучше меня пишешь. Не знаю там — по композиции, по интонации, еще по какой хреноте, но женщина в “Прогоне” у тебя живая, я ее рядом даже чувствую. С ее сережками, родинками, с ее махровым халатиком. Это родное существо, всю жизнь мечтал о такой. И парня, который слесарь, тоже понимаю. И ты не слушай никого. Запрещают писать если — не слушай. У нас ведь только классиков читают. Что там может какая-то Ларичева! А я говорю — не читал такого ни у кого. Что союз! Ты свой союз делай, поняла? И я пойду не к Радиолову, а к тебе. И спасибо тебе за все. Я в отпуск поеду в деревню. И оттуда напишу. Как-то мне прочней, когда есть душа живая. Мне ведь худо там, в деревне, бобылем ходить, они ошшо не знают, что у нас раздрызг такой, и без робятенка поеду… Стыдоба.

— Езжай счастливо, Упхол. Пиши. Я тоже тебе напишу, если у вас в деревне не охают тебя.

И взялись двумя руками за две руки. И на все лето, как на всю жизнь попрощались. Потому что они друг другу были неслучайные люди.

ГОЛОС СВЫШЕ (ЧЕГО ХОЧЕТ СУДЬБА)

— Забугина говорит, что надо ехать окучивать… — Ковырянье ножом закопченной крышки.

— Ну, раз Забугина говорит, значит, конец света. — Сосредоточенное изучение коробки с чайной заваркой.

— Да ты послушай… Не просто окучивать, а якобы. — Вкрадчивый голос, попытка выиграть время.

— Что это значит — “якобы”? А на самом деле что? — Тон “знаем-знаем”.

— Ну, у нее муж берет где-то “ниссан” и вернет только вечером. Мы тем временем с утра поработаем, а потом отъедем к водоему и начнем жарить

шашлыки… — Упор на слове “шашлыки”.

— Их можно жарить только в том случае, если накануне замариновать. — Тон “ничего не выйдет” или “насквозь вижу”.

— Ну, ясное дело… — Ларичева даже не надеялась на хороший исход.

— И там жарить заранее… — Тон “рано радуешься”.

— Вот ты и будешь заранее. — Беспечно и весело.

— А ты не будешь обсуждать с Забугиной свои литературные дрязги? — Мстительно, но уже мягче.

— Не буду. Чья бы корова мычала, моя бы лучше молчала. — Тон “золушки”.

— Так-так. — Муж что-то обдумывал. — А дети?

— Дети будут резвиться в окрестностях того, кто меньше занят. — Конечно, мне навесит еще и детей.

— А муж Забугиной кто? — Почти сдался.

— Забугин. Отдел маркетинга молочного комбината. — Какая ему разница, кто он?

— Поедем, — решился муж, — Эх, была не была. Дети! — позвал он торжественно. — Вы хотите речку?

В ответ раздался такой индейский крик, что муж тут же зажал уши.

Мясо и водка, все было закуплено, детям были предоставлены скакалки, мячи, надувные круги и матрасы для обоих, дочке — наспех сшитый купальник. “Зачем он тебе? Еще ничего нет. — Нет, есть”.

Нива была в летнем мареве очень красивой, вот только осоту, осоту… Ларичевские рядки резко выделялись на общем фоне густотой сорняков. А когда срубались сорняки, кустики картошки смотрелись так хило, как будто никаких посадок тут вовсе и не было. Ларичеву с Забугиной высадили из машины вместе с тяпками и поехали подыскать место для шашлыков.

Вернулся на машине один Забугин и, громко смеясь, так начал пахать, что обогнал Забугину и Ларичеву, вместе взятых.

— Супруг там разводит костер, — кричал он издалека, — то да се. Палатку для детей ставит. Землянку роет.

— Ладно, — аукала Ларичева, — тут от него все равно бы толку не было…

Как не было толку и от нее самой. У Забугиных было вдвое больше рядков, и они окучивали второй раз, любо глянуть. А Ларичева со своим осотом совсем замордовалась.

“Сюда бы Упхолова, — думала она, смаргивая пот, — он такой крестьянский. Небось, работает, жарится на сенокосе, как рыба в воде”. И она подумала, что вот никогда не побывает в деревне Упхолова, а ведь так интересно, там есть эта баня, где девка в волчине сидела, там тот клуб, где подрался Басков с кумиром детства… Река, где его любимая упала в прорубь… Ну и жизнь у них была! Они вот такой труд, как окучить, и за труд не считали… И она опять думала, как осуждают в деревне Упхола, приехавшего без семьи, и представляла, что он от расстройства опять начнет пить и опять запьется, писать ничего не будет. Ведь что-то в нем сверкнуло, ведь было же что-то хорошее…

Она остановилась разогнуть спину, и вдруг ей почудилось, что еще никогда, никогда не было вокруг такого сладкого, такого невероятного покоя. Вдали копошились фигуры Забугиных, вроде даже не в стоячем, в лежачем виде. Вот здорово. И громадная нива эта самая, такая зеленая, такая добрая, и небо над ней, летящая, головокружительная бездна.

“Прости меня, Господи, — сказала Ларичева шепотом. — Я знаю, что Ты и без храма слышишь меня, где бы я ни была. Прости, что живу так похабно и мелко. Вот впервые за несколько лет делаю то, за что не стыдно, но ведь и то ради шашлыков… Господи, Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет царствие Твое… Помилуй рабу твою, ее детей, ее мужа, ее родичей и друзей. И помилуй еще раба твоего некрещеного Упхолова, некрещеного Батогова, а также раба твоего Нездешнего. Спаси нас, Господи, всех, кто грешен и свят… Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй мя…”

И медленно покрестившись, поклонилась низко чистому небу и заплакала. Что-то давило ее и томило, будто не все она сказала.

“Прости меня, Боже, за суету и за гордыню, за то, что забыла близких своих в угаре рассказов. Никому они не нужны, потому что это все царапанье к славе, а тот, кто истинный дар, тот о славе думать не должен. А я думала, Господи, что все заметят меня и вознесут, и тогда я смогла бы только писать и уйти с ненавистной счетной работы. Как я мечтала писать, Боже мой, но родители, они не пустили меня учиться на журналиста, а теперь судьба уж так подвела и уткнула… Но только поздно все теперь. Всем одни страдания от этого. Не наказывай меня, Господи, не отнимай любимое, не отнимай мое успокоение и убежище… Ведь рвать рассказ — это такой страх, такой ужас, что лучше бы век не писать его. Но я виновата, виновата, что причинила зло. Я должна за это — отказаться. Я отказываюсь, Господи…”

Поделиться с друзьями: