Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грани «несчастного сознания». Театр, проза, философская эссеистика, эстетика Альбера Камю
Шрифт:

О насущности и недостаточности «проклятых вопросов»

Заключение

При жизни Камю не испытывал недостатка в безудержных поклонниках; не был он обойден и столь же рьяными ниспровергателями. Вокруг каждой очередной его книги кипели страсти, да и сам он меньше всего походил на кабинетного затворника. Ныне, десять с лишним лет спустя после его смерти, пора торопливо-запальчивых развенчаний и увенчаний, пора иконописцев, спешащих воздать ему почести пророка, и не менее ревностных иконоборцев для него отодвинулась в прошлое. Скромнее похвалы, сдержаннее и хула. И все-таки трудно согласиться с иными из чересчур уж резвых запевал интеллектуального хора в сегодняшней Франции, затянувших отходную по «старомодному» Камю, в чьих философских раздумьях они находят слишком много лирики, а в лиризме – слишком много философствований. Конечно, с годами очевиднее налет сбивчивого, поверхностного, наносного, лежащий на многих страницах Камю, но очевиднее и то, что обладает прочностью непреходящего. Во всяком случае, не настраиваясь заранее встретить там святое откровение или сплошную ересь, нельзя не различить у Камю тревог и поисков мысли, заключения

которой зачастую ненадежны, но сами терзания которой отнюдь не праздны.

Почти во всех книгах Камю, каждый раз на свой особый лад, личность попадает на очную ставку со своим земным уделом в момент, когда гражданственность определенного толка износилась, история чревата катастрофами, привычный уклад повседневного дал трещину. В старину сказали бы, что здесь мучаются «проклятыми вопросами», которые теперь обозначают как метафизические, нередко усматривая в них уклонение от задач жгучих, насущных, злободневных. Упрек, во многом заслуженный Камю – политическим публицистом, но едва ли приемлемый без поправок, коль скоро он обращен к Камю-писателю. Ведь сам по себе «разговор по душам с творением», потребность допытаться, зачем жизнь и зачем смерть, не возникают вдруг, по прихоти случая. «Проклятые вопросы» есть всегда, но они разбухают, заполняя умы, тогда, когда выветривается непосредственное, изнутри данное, не требующее умозрительных подпорок ощущение своей миропричастности, нужности и осмысленности своей жизни. До этого мысль отнюдь не бездействует, но занята преимущественно другим – работой по возделыванию того жизненного поля, которое рисуется ей, быть может, не слишком тучной нивой, но и не истощенным вовсе, не бесплодным пустырем. Чтобы произошла смена самой установки и «проклятый вопрос» забрезжил в головах, а затем был отчетливо задан, да еще с такой выношенной страстью и томлением духа, должно быть утрачено наивно-благодушное приятие чреды трудов и дней. Нужна тревожная догадка – толчок для скептического анализа, в беспощадном свете которого худо-бедно, но все-таки налаженному житью-бытью предстоит обнажить свои неизлечимые язвы, свою ущербность, неспособность быть ничем иным, кроме суетной возни. Тяга к «проклятым вопросам» предвещает близящуюся смерть былой идеологии – в данном случав буржуазной, – более или менее изворотливо освещавшей доселе положение вещей.

В «толчках» у поколения Камю не было недостатка. Да еще таких, что они, скорее, походили на вереницу землетрясений; катастроф выпало с избытком на долю сверстников Камю, которые родились в канун 1914 года, достигли зрелости в канун 1940-го и перевалили на вторую половину своей жизни, когда над миром нависла угроза атомно-водородного истребления. В эпоху Верденов и Герник, Освенцимов и Хиросим утешительные упования на промысел Всевышнего, залог конечного и все искупающего пришествия царства Божьего на землю выглядели непростительным прекраснодушием. И уж совсем чуть ли не кощунством казался завещанный XIX веком, а в XX веке растасканный на прописи житейской псевдомудрости культ некоего сверхлично-разумного и надисторического, заранее оправданного даже в своих жесточайших несуразностях предопределения, которое якобы изначально обеспечивает роду людскому восхождение из низин дикости к высотам цивилизованного благоденствия и тем щедро возмещает все принесенные на алтарь истории жертвы. А ведь прежде всего из этих двух источников – христианства и либерально-прогрессистских учений, этих измельчавших последышей просветительства и гегельянства, – официально-охранительное мышление, идеологически цементировавшее буржуазный уклад, черпало то подобие духовной похлебки, с помощью которой вкупе с кнутом государственного принуждения добивались слепого послушания от человеческого стада, чтобы оно паслось себе потихоньку на отведенном ему пастбище, изо дня в день повышая надои, а когда понадобится, безропотно шло на бойни. В потрясениях невиданного раньше размаха, куда с изуверской бессмысленностью швыряло миллионы своих подданных общество, раздираемое социальными противоречиями и судорожно старавшееся продлить свои дни, сдержав взрывавший его изнутри и теснивший извне революционный напор, один за другим рушились и без того изрядно расшатанные мировоззренческие устои. Пробил час «проклятых вопросов». И они лавиной хлынули с книжных страниц, театральных подмостков, университетских кафедр, киноэкранов. Не обошлось, как обычно, и тут без шарлатанства и подделок, последние даже преобладали, но Камю в этом не заподозришь.

Зачем цепляетесь за служебные, религиозные, семейные, гражданские и прочие столь же почтенно-мелкие заменители недостающего смысла жизни? – спрашивал он в «Постороннем». Зачем тешитесь сказками о колеснице прогресса с надежным возницей по имени Бог (или мировой Разум) на козлах, а сами сидите на вулкане истории, дважды уже на вашей памяти извергавшемся и грозящем извергнуться опять, да так, что вся земля, пожалуй, обратится в выжженную пустыню? – напоминал он в «Чуме». Зачем, добиваясь добра, идете недобрыми путями и тем обрекаете себя и других на то, что в конце получите казарму вместо воли и прозябание вместо счастья? – предостерегал он в «Праведных». Зачем живете так суетно и стыдно, принимая свое барахтанье во лжи за пребывание в истине? – укорял он в «Падении». И всякий раз, несмотря на причудливое переплетение у вопрошающего слепоты и прозорливости, само его беспокойство не было беспочвенным. Упорные «зачем?» Камю в многоголосье его собратьев по перу если и не были самыми дерзкими призывами к мятежу против христиански-торговой, а ныне еще и варварской цивилизации, то присоединялись к панихиде по ее отлетающей душе.

Распад одряхлевшей идеологии сопровождается распадом всех ее клеток, в частности ее нравственного ядра. «Табу» сметаются вызывающим «если Бога нет – все дозволено»; духовные пустоты, результат стремительно-необратимого износа живого смысла в обществе, неразборчиво заполняются подчас болезнетворными выделениями этого распада. В ранних книгах Камю немало следов того, как мысль, без труда проткнув изрядно подтаявшую корку защитной лжи и прозревая позади нее зияющие

«дыры небытия», сама же туда и проваливается, зачарованная их нигилистической бездонностью. И тогда последняя не слишком надежная зацепка сорвавшегося в пропасть ума лишь в том, что карамазовский лозунг подхватывается им не с радостью и свирепым восторгом, а в тоске и отчаянии, что манящее наваждение одновременно ужасает. Суть дела последний оттенок не меняет, но в нем есть предрасположенность к обретению каких-то ценностей, не источенных окружающим фарисейством. Они, очевидно, в том, что дано еще до всяких умозрительных выкладок и воспитанных привычек, – в изначальных потребностях живой и вместе с тем смертной плоти. Для нее естественно, а значит, невинно сохранять себя, получать радость от подобных ей тел и материально родственной ей природы. «Посторонний» и был опробованием этих «языческих» азов нравственной грамоты Камю. Когда же через несколько лет обнаружилась их недостаточность, к ним была добавлена «тяга к справедливости», впрочем, «столь же мало поддающаяся рациональному обоснованию, как и самая внезапная страсть», – Камю бдительно следил, чтобы в его азбуку не вкралось что-нибудь от идеологических «мудроствований», а было только «врожденное» и «неподдельное». Порядочность, а не героизм, добрая воля, а не подвижнический долг, работа, а не самопожертвование, лечить, а не спасать – заповеди врачевателей из «Чумы» избегают слов громких, но захватанных, извращенных, сделавшихся ходульными словесами в устах столпов корыстной официальщины. «Заземление» принципов поведения мыслится Камю – да и в самом деле предстает в свете их исторического анализа – как одна из попыток нащупать опору для них вне катехизиса буржуазной ортодоксии.

Случается, однако, и «Посторонний» это подтверждает, что возврат к нравственности безотчетной, так сказать, вне– или пост-идеологичной, «вынесшей за скобки» всякую идеологичность, – на поверку недоразумение: за первозданное принимается то, что как раз привито отвергаемой идеологией и глубоко вошло в плоть и кровь. Но было бы высокомерным чванством не замечать, как в смутные времена, когда все вокруг, казалось бы, повергнуто в хаос и ничто не внушает надежд, трудно рассчитывать на победу, – тогда упрямое, «сумасбродное», в самых недрах совести укорененное непокорство побуждает миллионы, вопреки всему, сражаться и умирать стоя, а не жить на коленях. «Безрассудство» рядовых французов, не желавших с первых же дней после разгрома 1940 года сотрудничать с захватчиками и поступавших иной раз «рассудку вопреки», несмотря на соблазны и уговоры «благоразумных» пораженцев, все ловко расчисливших на счетах своей услужливой идеологии, позволило хронисту в «Чуме» засвидетельствовать: человек выше безнадежности, ему не обязательно уповать на счастливый исход и даже скромный успех впереди, чтобы не сломиться, не хныкать, не отречься от простого правила арифметики 2+2=4 и в том случае, если это карается смертью. Трагический стоицизм Камю времен Сопротивления, не нуждающийся в ином стержне, кроме неистребимо исконной доброй воли личности, можно определить как одно из ответвлений гуманизма – той его линии, которая обосновывает возможность и необходимость жить нравственно тогда, когда господствующий склад мышления поражен параличом и стал глубоко безнравственным.

Распространяясь вширь и вглубь в промежуточных прослойках нынешнего западного общества, подобная житейская философия взрыхляет почву для посева бунтарских настроений самых разных оттенков. Всходы этой мятежности вместе с тем несут отпечаток обстоятельств своего произрастания. Разуверившись в идеологии провалившейся, зачастую сохраняют неприязнь ко всякой идеологии. У Камю такая настороженность постепенно переходила в открытую вражду ко всем, кто, не полагаясь на сомнительный промысел судеб, но и не утешаясь скорбным кивком в сторону нашего извечного «удела», пробовал обуздать разрушительные стихии истории и поставить себе на службу ее созидательные возможности. Сбитый с толку своими опасениями и подозрениями, Камю пытался строжайше предписать левому бунтарству за рубежом застыть в своем росте, окаменеть в жертвенном «праведничестве», под страхом перерождения не примыкать к идеологически вооруженной революционности и тем обречь себя на жесты вместо дела. Он довольствовался тем, что предлагал кодекс чести себе подобным – «вольным стрелкам», этим воинам-любителям, которые очень скоро расстаются с иллюзией хоть как-нибудь воздействовать на исход схватки, мечутся, не зная куда прислониться, и в конце концов либо идут на мировую с тем станом, который они порывались было покинуть, даже встают в ряды его защитников, либо застывают где-то на распутье беспомощным укором всему свету. В обоих случаях это граничит со стыдливым возвратом под крыло прежней идеологии.

И тогда потихоньку меркнет сама их первоначальная вера в детскую безгрешность всего врожденного, а зловещая червоточина, причина всех неурядиц, мерещится им где-то в самом корне рода людского. В духовном крахе позднего Камю сказалось то смущение умов, которое охватило не одного его в середине XX столетия, когда в очередной раз подтвердилась в общем-то старая, как мир, но каждым поколением с горечью постигаемая истина, что история не гладкий, подметенный добросовестным дворником тротуар. Камю это открытие настолько ошеломило, что он принялся звать на окольные тропы, ведущие в никуда.

И в этом тупиковом исходе, в том, что он рано или поздно, но непременно подстерегает на каком-то повороте всякого, кто не сумел стряхнуть чары «несчастного сознания», – одна из худших бед, приносимых столь неверным духовным поводырем. «Проклятые вопросы», с настойчивостью им подсказываемые, приближают вплотную к некоторым узловым духовно-историческим перекресткам, где небесполезно задержаться, осмотреться кругом, толком поразмыслить. Но при всей трудности дороги к ним, требующей разрыва с сознанием самодовольным, это все же полдела. Вторая, и самая ответственная его половина – двинуться дальше, сообразив куда и как. Камю это не удалось. Он застрял на перепутье, устрашившись неминуемых подвохов, растерялся, запутался сам и принялся путать тех, кто ему внимал. Это не зачеркивает его вопросов. Это побуждает ставить их иначе и искать ответы.

Другие ответы.

Надежнее.

Поделиться с друзьями: