Граница дождя
Шрифт:
А я со вздохом облегчения вхожу в подъезд. Половина дела сделана. Завтра утром выведу ее, а потом опять свободна на неделю.
…Впереди долгий вечер. Правда, насладиться тишиной не получится — приплыла халтура. Время от времени перепадают толстые романы — хорошо еще, не все издательства отменили корректуру. Я больше всего люблю исторические романы и мемуары, благо моя редакция как раз по преимуществу мемуарная. А вот для заработка иногда приходится читать такую галиматью! Я, увы, не умею следить только за знаками препинания — вникаю. Однажды в молодости видела символ кошмарной работы — что там Сизиф… Еще в докомпьютерную, страшно сказать, эру, повели нас в типографию на экскурсию. И там сидела среди прочих наборщица иероглифов (пояснила, что русско-японский словарь) — женщина средних лет, такая бесцветная, что волосы, губы, глаза сливались в одну белесую поверхность. Ее спросили, как она различает значки, трудно, наверное, набирать,
Много лет я об этом не вспоминала, а вчера вдруг всплыло в памяти и, конечно же, сразу откликнулось сном. Будто я сижу у огромного стола, он медленно движется, вроде как конвейер. А на нем статуэтки гипсовые ползут однообразной нескончаемой чередой — «Мыслители» роденовские, сантиметров по тридцать ростом. Передо мной раскрытая амбарная книга, и я должна взять каждую фигурку в руки, осмотреть и записать, чем она отличается от других.
Позвонила Наде — она небось весь рабочий день шарила по Интернету в поисках толкования, но не обнаружила ничего подходящего, а не то сто раз сообщила бы.
Как же я ненавижу зиму… Хорошо бы поселиться в теплых краях, где нет полугода снега и льда, и не в мегаполисе, где по вечерам страшно смотреть на галактики горящих окон, а в тихой провинции, в собственном доме с садом. Мамины родители жили под Москвой, в деревянном доме, куда мы в детстве ездили в гости. Я любила мост над железной дорогой, который назывался так красиво — виадук. Когда под нами проезжал поезд, мама приговаривала: «Тук-тук-виа-дук! Тук-тук-виа-дук!» Любила, пока однажды не испугалась. Мама наверху всегда останавливалась, чтобы отдышаться, а мне вдруг показалось, что сейчас мост рухнет на рельсы. Сказать было стыдно, но такие желанные раньше поездки стали мукой.
Возлюбленный мой рассказывал, как его побили деревенские мальчишки, когда он гостил у родственницы и к слову сказал им, что живет на девятом этаже. Телевизоров там еще не было, дальше двухэтажного райцентра никто не ездил, а потому москвичу досталось за вранье и бахвальство.
На каком же этаже я родилась? Все время забывала отца спросить, а теперь некого. Интересно, почему бабушка так уходила от разговоров о той квартире и под разными предлогами отказывалась ехать туда? Неужели не хотела расспросов? Не то чтобы боялась, но так, подальше от греха, по привычке не болтать лишнего. Она сама только детство провела в анфиладе, а потом пошло-поехало: уплотнения, коммунальный быт…
А меня даже соседи по площадке раздражают. Да, хорошо бы жить в своем доме, распахивать дверь и выходить на свою землю, четыре ступеньки с крылечка вниз — не больше. Все-таки человек — не птица, он не должен парить в воздухе и вить гнезда на высоте, под крышей. Представила: даже нелюбимой зимой… Открыть дверь в заснеженный сад. Синеватые сумерки. От крыльца к калитке расчищена тропинка, а по обе стороны громоздятся сугробы… Правда, сразу посетила отрезвляющая мысль: а кто широкой лопатой сгребал снег и с размаху кидал на высокую белую гору?..
Я очнулась, глянула на часы — надо браться за работу. Мечты в сторону. Хотя кто снег убирает — ясно, таджики. Ходят толпами по всем подмосковным поселкам и предлагают: «Еврокопка канавы нужен?..» Но дедовский дом за виадуком отошел маминой сестре, с которой перезваниваемся только по праздникам, и никакой земли у нас нет.
Близок локоть, говорят, да не укусишь… Какая дача у возлюбленного моего — мечта! Три минуты ходьбы от станции, электрички, наверное, так уютно шумят, особенно в ночной тишине. Только один раз я там была, да и то не больше часа, но как сейчас вижу: сосны высоченные, посмотришь вверх — и голова закружится от устремленных в небо стволов и колючих шаров верхушек. Дом, конечно, запущен, но это ерунда, поправимо.
Только сам он этим заниматься не станет, а вместе нам никогда не быть…
Галина
Эка невидаль — прошлое, оно у всех есть. А вот у нее было еще и позапрошлое и позапозапрошлое, так она сама называла. И не в возрасте дело, подумаешь, пятьдесят восемь, а в том, как судьба сложилась. Из каких кубиков, с какими арочками-башенками. Были три марша Мендельсона и три марша Шопена, и она, трижды вдова, так и мерила жизнь отрезками: от очередного свадебного марша до похоронного. В «последний раз», как Галина говорила, придавая значение окончательности, она овдовела всего год назад, но погоревать толком не успела, заболела гриппом, вызвала врача, бюллетень, а там — пропала птичка, коготок увяз — всей пропасть, — погнали по кругу: флюорография, гинеколог, маммолог… И в итоге — отхватили кусок груди, а потом месяц на облучение таскалась. В общем, считай, легко отделалась. Но голова кружилась. И зачем полезла окно мыть! Даже ногу она сломала как-то смешно, не по-людски — пятку. Подруга позвонила из аптеки:
— Галь, тут костыль под локоть, как
тебе велели, представляешь, только красный, что делать?Думала, наверное, что та погонит ее искать другой, но не учла Галиного характера:
— Здорово, я и не знала, что такие бывают.
Так и ездила на Каширку на красном костыле, а потом на работу вышла, надоело дома сидеть. Недалеко — всего три остановки на метро без пересадки. В час пик, конечно, пока к эскалатору дойдешь, вдоволь в пингвина наиграешься: плотная толпа переваливается, мелко переступая и чуть-чуть продвигаясь вперед с каждым шажочком, ну точно стая пингвинья, только крыльев не хватает. Или у них ласты? А на работе что — бумажки: накладные да счета-фактуры, ноги ни к чему.
Повезло ей с работой. Квалификацию свою по специальности много лет назад потеряла, когда оборотистая подружка создала кооператив и стала откуда-то привозить коробки с диковинной техникой.
— Бросай свое бюро быстренько, бухучет освоишь на ходу, ты мне нужна как воздух!
Галина растерялась:
— Какой из меня бухгалтер?
— Ты будешь не бухгалтер, а мой заместитель, но вообще-то должность у тебя самая дефицитная и ответственная — «честный сотрудник».
Галина сильно колебалась, странно ей было вдруг превратиться в «купи-продай», а квартиру сделать складом. Но она только что похоронила второго мужа, осталась с восьмилетним сыном, решила попробовать, деньги лишними не будут.
Но главное — надеялась отвлечься. Прийти в себя. Первый брак ее был так, по молодости-глупости, хотя пролети мимо та бетонная плита, худо-бедно скоротали бы век вместе. А вот Мишенька был ее единственной любовью. Прожили они в счастье почти десять лет. Настоящий «еврейский муж», жил при маме, женился поздно, заботливый, тихий, примерный отец, все в дом. И мама его, Ревекка Моисеевна, примирившись с тем, что сын «взял гойку», обожала внука, да и к Галине относилась хорошо. Научила ее вязать как следует, и та распустила, вздохнув, доморощенный свитер, связанный первому мужу еще в период жениховства. К ниткам добавила по блату купленную мохеровую шерсть, так что, как свекровь говорила, растягивая «а», получился мела-а-а-нж — слово это Галина впервые услышала. Такая вышла красота: английская резинка, реглан, воротник апаш — загляденье. И потом сколько всего навязала — себе шаль и кофточки ажурные, мужу еще два свитера — один, синий с вырезом уголком, он даже считал выходным. А уж когда сын родился, мастерили они ему наряды в четыре спицы и два крючка, в детском саду все от зависти лопались. И готовить свекровь ее научила: мама-то, покойница, только борщ варить была любительница, а так — сосиски, пельмени, макароны да бычки в томате с вареной картошкой. Надо же было Галине оказаться в еврейской семье: она с детства, хоть и не была антисемиткой, привыкла считать евреев странными людьми, живущими обособленно и таинственно, и видела только издалека. Новый снабженец, про которого шептались все в конторе, не сразу стал оказывать ей знаки внимания. Сблизила их служебная неприятность, в которой оба, по существу, не были виноваты, но их сделали крайними, лишили квартальной премии и тем связали одной веревочкой. Свекрови понравилось, что не девчонка, не разведенка, вдова — почетное дело, муж на стройке погиб, несчастный случай, бывает, два года с лишним с тех пор прошло — прилично новую семью создавать. Своего покойного мужа, Мишиного отца, Ревекка Моисеевна вспоминала всегда с придыханием, почему-то возводя глаза к потолку, вероятно, обращаясь к небу, где он, по ее понятиям, теперь пребывал: «Он был на большой работе». Про артистов еврейского происхождения она со значением и одобрением говорила: «Он ex nostris». Наверняка она была бы поражена, узнав, что изъясняется по-латыни, у кого-то подхваченное выражение «из наших» она считала еврейским, на иврите там или идиш, разницы между которыми не понимала и искренне недоумевала, зачем ее соплеменникам два языка.
С самого начала ей нравилось, что невестка была со своей жилплощадью и не претендовала на прописку. В Галинину однушку после свадьбы стали пускать жильцов, а поселились молодые в их двухкомнатной — Миша жизни отдельно от мамы не представлял. Галине было жаль, что в ее квартирке живут чужие люди, и она, приезжая на мамину могилу, всегда просила за это прощения. Чтобы вырваться из коммуналки, та горбатилась в стройуправлении, моталась по объектам и, сколько Галина помнила, дома носила толстые шерстяные носки — ныли подмороженные в ледяной грязи стройплощадок ноги. Квартиру в конце концов дали. Мама пыталась хлопотать о двухкомнатной, пусть бы смежной, да куда там… До конца жизни мама не могла успокоиться: «Видишь ли, однополые мы. А я говорю: не успеешь оглянуться, дочь невеста будет, так нам, что же, кавалеров сменами, по графику водить?!» Про коммуналку своего детства Галина помнила, что было многолюдно, весело, часто угощали конфетами. Мама же ее ненавидела и говорила, что хорошего там было только картинка старинная на двери ванной — птички какие-то.