Гретель и тьма
Шрифт:
Двенадцать
Много дней подряд я не ухожу далеко от нашего сарая и стараюсь быть невидимой. Пробую поговорить с Леной, но она сейчас болеет и слишком много плачет. А больше никто не хочет разговаривать. Когда не работают – спят или пялятся в пустоту, хотя смотреть тут не на что. Лотти вся истрепалась, искать Даниила тоже без толку: он будет прятаться, пока укусы не заживут. Порезы и ушибы сменяются порезами поглубже и ушибами посильнее.
Одна радость осталась – школа по вечерам. Сесили говорит, что я ее лучшая ученица, но малым деткам в класс нельзя, и потому я перестаю сосать палец. Она зовет меня маленьким полиглотом и учит про греков, и римлян, и про геометрию, показывает теорему Пифагора – рисует в грязи палкой. Начала показывать мне и его тетраксис – он мне нравится, потому что он волшебный, – но шел сильный дождь, и треугольники
Еще кое-кто рассказывает тут сказки, но не очень хорошие. У нее они получаются пум-пум-пум, будто тонкие ломтики простого сухого хлеба падают на тарелку. У меня же они жирные, сочатся жженым сахаром, из них смородина и приправы прут во все стороны. Когда другие дети вправду голодны, я их веду в темные-претемные леса, разделываюсь с ведьмами всякими ужасными способами и даю детям съесть пряники. Другую рассказчицу зовут Ханна.
– Итак, дети, – говорит она, – сегодня я вам расскажу новую сказку. Она про двух людей, которые спорили из-за старого сливового сада. Оба говорил, что сад – его. Оба могли доказать, что это его отца сад и ничей еще, отец посадил его много лет назад. И так они ссорились много месяцев. В конце концов их жены заставили их пойти с этим делом к ребе. Тот все выслушал. Но так и не смог принять решение, потому что оба спорщика с виду были правы. Наконец он сказал: «Раз я не могу решить, чей это сад, остается одно: пойти и спросить саму землю». И вот мудрый старый ребе пошел не спеша прочь из деревни и добрался до сливовых деревьев. Там он приложил ухо к земле и стал слушать. И вот уж ребе выпрямился и сказал: «Господа, земля говорит, что не принадлежит ни одному из вас. Наоборот – вы оба ей принадлежите».
Какая-то женщина рядом латает юбку и улыбается, но дети сидят и ждут, хотя всем понятно, что история закончилась. Дурацкая история, и я так и хочу сказать, но Грет меня всегда предупреждала, что с людьми, которые выглядят странно, нужно осторожно.
Ханна, кажется, самая безобразная женщина на свете. Она уродливее даже той горбатой цыганки, что приходила к нашим дверям по весне с корзинами нарциссов, а осенью – со Steinpilze. Может, она тоже была ведьма. Грет всегда у нее что-нибудь покупала. Не покупать – плохая примета. Цветы Грет потом ставила в банку из-под варенья, на подоконник, чтобы цыганка видела, если мимо шла. Грибы закапывали поглубже в саду. Те хоть и похожи на обычные белые, но могли оказаться ядовитыми поганками. Ханна подволакивает ногу, когда ходит, и наматывает грязные старые тряпки на пальцы. Лицо у нее с одной стороны перекручено, как выжатая посудная тряпка, а где отросли волосы, там они полосатые, как ее юбка. Когда не рассказывает истории – разговаривает с любым, кто готов ее слушать… а если некому, бормочет сама с собой.
На этот раз Даниил сам меня находит – не успевают еще зажить собачьи укусы. Не говорит, что скучал по мне, но я знаю, что скучал, потому что я по нему тоже скучала. Некоторые дети болтаются поблизости – ждут моих сказок, приходится их прогнать. Один липнет к Даниилу и не хочет уходить, даже когда я берусь за палку.
– Это что? Твоя тень?
– Пусть будет, – говорит Даниил. – Он же тебе не мешает.
– Ты чего пристал? А ну брысь отсюда.
Даниил встает между нами.
– Не будь как…
– Я хочу разговаривать только с тобой. Не хочу, чтобы она слушала.
– Это он, а не она, – напирает Даниил, но мы оба смотрим на этого новенького с сомнением.
– Ну ладно. Как тебя зовут? – Существо ничего не говорит, только смотрит на меня громадными лягушечьими глазами. Оно тоненькое, как бумага, и такое же бледное. Не знаю, были у него вообще волосы или нет. – Ну? – допрашиваю я и щиплю его за плечо. Быстро отдергиваю руку. Странное это плечо на ощупь, будто кости резиновые. – Ты мальчик или девочка? Скажи
что-нибудь. – Я заношу ногу – того и гляди пну, легонько: проверить, ноги, что ли, тоже резиновые?– Не надо, – говорит Даниил.
– Чего ему от тебя нужно? – У Даниила голос расстроенный, и я просто чуть-чуть трогаю это пальцем ноги. Едва-едва. Точно же не больно, а у этого существа сразу слезы и сопли по лицу. – Если оно не скажет, что оно такое, мы знаем, как проверить. Ты посмотришь или я?
– Не смей! – Никогда я не видела Даниила таким злым. Лицо у него делается как свекла. На миг даже не видно синяков и отметин от зубов. – Никто не будет смотреть. Никогда. Слышишь? Что с тобой такое? Ты ничего не поняла, что ли, пока тут… – Он вскидывает руки. – Какая разница-то? Verschwinde! [108] Брысь отсюда, пошла прочь! Я с тобой не разговариваю.
108
Убирайся! (нем.)
– Хорошо. Мне плевать. Я с тобой тоже не разговариваю, дурак.
Я ухожу не оборачиваясь. Лотти кричит что-то у меня из-под жакета, но и она пусть заткнется, потому что мне плевать, увижу я Даниила еще или нет. Да пусть хоть этой же ночью исчезнет, как и все остальные. Ну и пожалуйста, раз эта штука из хрящей ему дороже меня. И пусть он говорит что хочет, но только чтоб не думал, будто я не найду способ избавиться от этой штуки.
Стою и моргаю, глядя на зигзаг света, рассекающий черное небо. Слышен далекий грохот, будто сонная собака рычит у дороги, если тыкать в нее палкой. В яблоне поет деряба – мне видно его пятнистое брюшко, – а Грет несется собрать белье, пока не хлынул ливень. Сдергивает простыню, бьющуюся на ветру, – и тут же хватает меня в охапку, бормоча скверные слова себе под нос, и тащит обратно в кухню.
– Я тебе велела сидеть здесь, непослушная девчонка. Хочешь, чтоб тебя изжарило молнией до хруста? Не надо за мной ходить, за фартук держаться. Почему ты никогда не делаешь, что велят? – Она берет бечевку и привязывает меня за ногу к столу. – Вот тебе, будешь у меня слушаться.
Я воплю и брыкаюсь, но Грет не обращает внимания. Без единого слова она вновь бросается на улицу. Как бы я ни дергала узел, он не развязывается, и я тогда принимаюсь тащить стол к двери, дюйм за дюймом. Он слишком большой, не пролезет. Угол цепляется за косяк. Еще одна вспышка. И еще. Наконец раздается жуткий треск, и небеса разверзаются. Дождь льет как из ведра. Я заползаю под стол, и Грет тоже приходится – она пыхтит и отдувается, толкая корзину с бельем перед собой.
Закончив сушить волосы и орать на меня, Грет наливает мне молока, пирога не дает и принимается за глажку. Обычно тут бывает и сказка. Я вижу по ее лицу, что сказка будет не из лучших.
– Давным-давно, – говорит она, плюя на утюг; тот шипит, – жил да был упрямый ребенок, который никогда не делал, что ему велят те, кто постарше да поумнее. Само собой, Боженька этой маленькой грешницей сделался недоволен, и в один прекрасный день она так разболелась, что никакой врач не мог ее спасти. Могильщик выкопал ей могилку, и упрямое дитя отнесли к церкви. Вот опустили ее в могилку, землей засыпали, но тут она ручку-то и высунула. А они…
– Почему они ее в ящик не положили? Маму унесли в ящике с медными ручками, а сверху цветы.
– Ну вот не положили.
– Почему?
– Кто знает? Может, были очень бедные. Может, она была ужас какая мерзкая. Не знаю. Не положили, и все тут. – Грет плюхает утюг, и по кухне разносится запах паленого. – В общем, засунули они ей ручку обратно в землю и сверху еще холмик насыпали из свежей земли, но та опять высовывается. И деткиной м… и кому-то пришлось пойти к могиле и хлестать прутом по непослушной ручке, день и ночь. И только после этого убралась ручка и спряталась под землю, как ей и полагается.
Я отпихиваю пустую чашку.
– Глупо. Мертвые люди руки не высовывают.
– Ой ли? Не хочешь сама проверять – давай-ка уже делай, что велят. И на будущее: когда я тебе говорю «не ходи за мной» – сиди где сидишь.
Люди все исчезают и исчезают. В основном очень старые дамы и больные, которых забрали в больницу, чтоб им стало получше. И некоторые дети. Лена трет щеки, чтобы появился какой-то цвет. Прошлой ночью мы слышали большой шум. А наутро в птичнике появилось много воронов, все трудятся. Я стараюсь не смотреть.