Гром победы
Шрифт:
И было непонятно, зачем Лизетка так жадно тянется к фрейлинам и подслушивать разговоры прислуги... И что только она находит в этой грубости жизни? Но вдруг и на Аннушку находило, и сама она с охотой слушала Лизетку. Всё же они были близки. Но Аннушка, возрастая, делалась скрытна. Лизета же была — душа нараспашку...
— Сестрица искренняя и открытая, — говаривала Аннушка, обращаясь к мадам д’Онуа. — Не скрытная, как я...
— Человек не всегда есть то, чем кажется, — произносила мадам уклончиво. Спицы взлётывали над кружевом...
И что могли значить эти слова? Что сестрица Лизета — не такая искренняя и открытая? Или что Аннушка не столь скрытная? Или ещё что-то третье?..
В окне стлались туманом утра нового города. Город строился, обретал приметы во времени
Известно было, что государь (уже император) любит простоту. Но блеск французского двора пленял. Знатные дворяне являлись на ассамблеи в кафтанах французских ярких, различных цветов. Тогда лица затмевались кафтанами — атласными, объяринными, гродетуровыми и бархатными, шитыми шелками, блестками, серебром и золотом. Чулки были шёлковые. Пудра и парики очень всех красили, дамы и девицы румянились, скрывая зелень и желтоватость любого нездоровья под изяществом румян. Впрочем, румяниться и белиться — это было старинно по-русски... Однако Аннушка лишь чуть пудрила щёчки — прикрыть природную смугловатость. А Лизете и этого не надо было, её белизна чуть не в пословицу вошла. Но когда стали являться в свете, с утра обе немного румянились, к вечеру — побольше румянились. Обычай сурмить девицам брови уж выводился. Но и брови были хороши у сестриц — в мать-отца...
Явилось среди высшего дворянства — ходить в башмаках с красными каблуками. И это была французская мода и означала знатное, благородное происхождение... Но всё же остерегались при государе особо рядиться в дорогие платья. Не умели угадывать его настроение. Он мог ничего и не заметить, мог заметить и посмеяться, мог раздражиться до крайности... Никто не понимал его в полной мере, даже самые ближние сподвижники — «птенцы гнезда»... А от жены и дочерей он ждал всё того же самого простого понимания, выраженного добрым словом, ласковым взглядом, весёлой шуткой вовремя...
Она усаживалась за свой кабинетный столик и раскрывала большую — красный сафьян переплёта, тиснёная золотая рамка, французский королевский герб — красивую, с красивыми картинами книгу Андрэ Фелибьена, поднесённую отцу в Париже, — «Королевские шпалеры [6] , изображающие четыре стихии и четыре времени года». Красавица книга была ещё времени царствования короля-Солнца... Она листала плотные гладкие страницы. Приручённые стихии, весна, зима, лето, осень, выраженные аллегорическими фигурами, раскрывались ей в изящных красках. За окнами туманился Петербург, краснелись зори Москвы... Ширилось русское бытие — в борьбе — монгольского, византийского, европейского западного. Не в победе, а именно в борьбе. В этом рождении новом и новом, в этом зарождении нового от смешения всех разом противоположностей...
6
Шпалеры — большие настенные гобелены (безворсовые ковры).
Кронпринцессу Шарлотту, жену старшего брата, Алексея Петровича, Аннушка не запомнила вовсе. Даже для того, чтобы вслушиваться в разные толки и слухи, она и Лизета были ещё слишком малы, Она не знала, и лишь на возрасте стала задумываться над тем, что разрыв Петра с матерью царевича, незадачливой царицей Евдокией, мог привести — и привёл — к обиде сына на отца. И, должно быть, не могло не случиться этой обиды. Если бы царевич Алексей понял отца, тогда царевич был бы равным ему. А возможно ли природе двоих равных гигантов родить подряд, одного за другим? Едва ли...
В сущности, и брат Алексей был от Аннушки весьма далёк. Она и не видела его почитай что и вовсе, так — считанные разы. И не могла знать, как спустя год после её рождения отец порешил вплотную взяться за наследника, решил отправить его за границу в учёбу. Это было
не то чтобы рано и не то чтобы так уж поздно. Ведь и сам государь чуть ли не по десятому году сел грамоте учиться. И то — заботная матушка Наталья Кирилловна всё берегла Петрушу, не утруждала ученьем. Хорошо, брат старший, Фёдор Алексеевич, напомнил мачехе... Сам человек весьма образованный в греческом и в латыни, напомнил, что уж пора и меньшого брата сажать за книги. И Петрушу посадили не за какие-нибудь книги новейшие немецкие и французские, а, как деда его и родителя, за Псалтирь да за Часослов. И учитель был не Бог весть кто — Никита Зотов, Однако же после народилась в Петре страсть к учению, уж он сам себя принялся образовывать...Но понимал ли он, что едва ли ему стоит ждать от сына подобных прилежания и усердности? И даже и не то чтобы царевич был так уж не способен к ученью: чай, не дурее иных! Но в нём жило и крепло упрямое нежелание подчиняться отцу. Он ничего для себя не мог найти в этом подчинении, никакой себе выгоды, никакой перспективы. Он был, по рождению, природный царевич, в законнейшем браке рождённый. Его унизили, мать его сослали в монастырь, отец жил открыто с полюбовницей, с наложницей, и женился, обвенчался с ней, и выблядков её «привенчал». А ежели ненавистная мачеха родит сына?..
Но не было ещё этого сына. Пётр чувствовал нелюбовь первенца, но желал быть справедлив. И это ведь был его единственный наследник, надежда династии. А Пётр покамест ничего, кроме обычного — от отца к сыну — наследования власти, не мог придумать для своего государства...
Алексей Петрович был упрям, почитал себя униженным и оттого не желал никак следовать честно отцовским наставлениям и приказам. То есть не исполнять их вовсе он не мог, но для себя упрямо порешил исполнять как можно хуже...
Аннушке не минуло и года, когда Меншиков повёз в Москву к царевичу письмо от государя.
«Sohn! — писал отец, именуя сына на голландско-немецкий лад — «зоон». — Объявляем вам, что по прибытии к вам господина князя Меншикова ехать в Дрезден, который вас туда отправит и, кому с вами ехать, прикажет. Между тем, приказываем вам, чтобы вы, будучи там, честно жили и прилежали больше учению, а именно языкам, которые уж учишь, немецкий и французский, так геометрии и фортификации, также отчасти и политических дел. А когда геометрию и фортификацию окончишь, отпиши к нам. За сим управи Бог путь ваш».
Озаботившись ещё в России началом сыновнего учения, Пётр, конечно, не мог самолично за этим учением наблюдать. Возможно, он и не в полной мере сознавал, что рассчитывать на сыновнее прилежание к наукам нечего! Но отчего мог не сознавать? Пожалуй, оттого, что первенствовали для Петра дела государственные, Он, возможно, и упрямства Алексеева не понимал. Когда на одной чаше весов — вздорная баба Евдокия, а на другой — дела государства, державы!.. Да разве не мелочно тут, не мелко вести речь о выборе! Сам Пётр предпочёл бы державу всем своим детям и всем матерям своим, будь их у него хоть три, хоть семь... Но Алексей, натура мелкая, дюжинная, так не рассуждал. В нём и вправду интересно было упрямство. Упрямо желая лишь одного — не чувствовать себя униженным, он готов был действовать как угодно, и даже и во вред себе. Впрочем, отца он боялся и терять окончательно свои права никак не хотел, оттого и действия его были все какие-то половинчатые, этакие недоделанные...
Всё же Пётр не полагался на сына и оттого предполагал женить его рано, как женили и самого Петра. Тогда возможно было бы воспитывать внуков уже по своему усмотрению и передать кому-либо из этих вероятных внуков престол...
Пётр не отторг сына окончательно от сосланной в монастырь матери. И в силу обстоятельств юноша был привержен именно материнскому воспитанию. По глубинным убеждениям своим он вышел даже и не таким умеренным реформатором, какими были на троне его дед Алексей Михайлович, дядя Фёдор Алексеевич и тётка Софья Алексеевна. Нет, наследник Петра мог скорее напоминать своего прадеда, первого Романова, Михаила Фёдоровича, и даже и не его самого, а отца его, в монашестве — Филарета, изгонявшего и самую тень перемен, явившихся с неведомым Дмитрием, который называл себя сыном Грозного.