Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Как вода точит камень, так жизнь размывает освященные религией моральные заповеди непротивления злу, долготерпеливых — «терпенье — красное золото» — страданий, безропотного смирения и покорного мученичества перед власть имущими. Недаром признается Хатам, какими «острыми когтями впивались» ему в грудь привычные слова: «Такова уж судьба», «Такова участь», «Так уж судил аллах», которые он, вместо ожидаемых проклятий бухарскому эмиру, слышал при погребении названой сестры Хумор и ее несчастной матери.

Сомнение в догматах веры, которым проникнуты и праведные наставления мудрого Ходжи-цирюльника, и еретические — под маской юродства — проповеди Камаля-лашкара (особенно его проповедь в мечети), предвещают богоборческое безверие. С осознания и защиты личностью своих прав начинается борьба за права народа, порыв к которой предвосхищает мечта

Хатама о том, чтобы «такие люди, как Джаббаркул-ата, поняли друг друга, соединились бы в единый кулак и все вместе пошли бы против Додхудая! Ведь многие языки победили бы один язык. Пока подобные Додхудаю хищники не окажутся в одиночестве, Джаббаркулам не видать жизни!» Как ни сильны в Кариме-каменотесе «богобоязненные и благочестивые чувства», свою мраморную колонну в мечети он ставит не для богача-бая и даже не для покровительствующего тому аллаха, а для людей и завещает ее в «наследство народу», которое переживет мастера. Как ни бесправна Хумор, но, предпочтя смерть гарему, она и в малых пределах возможного совершает выбор, которым зовет живых воздать «эмиру за гибель таких юных и прекрасных». Ее трагическая участь подвигает Хатама на решительные действия в защиту Турсунташ, чье спасение, хотя бы ценой собственной жизни, представляется делом не удали и доблести, а долгом чести и совести. «Иначе, — восклицает он, — я не достоин дышать воздухом, ходить по этой земле, под этим небом, я не достоин памяти моей матери!» И отца, добавим вослед герою, зная, что Хатам — сын Шайзака, поднявшего в Бухаре восстание против эмирской власти, казненного йигита-бунтаря, который и в смертный час на эшафоте читал не дозволенную «последнюю молитву», а отважно предрекал эмиру конец от народного гнева. Так сплетаются в романе судьбы людей и поколений, сцепляются события их жизни, создавая движение времени, движение истории. Включаясь в это бурное, стремительное движение, только идущий вперед прокладывает собственный путь, осиливает собственную дорогу. На эту сквозную идею повествования работают многие находки Назира Сафарова.

В числе их — начало романа: интригующее появление незнакомца, который окажется Ходжи-цирюльником, мрачное предчувствие близкого конца Айматом-суфием, сначала его внезапная кончина на минарете, затем смерть верной жены, старой Ходжар-кайвони, описание их убогого быта, обряда двойного погребения со скорбными словами сострадания бедной, но честной жизни; Такой сюжетный зачин сразу вводит в роман ведущую социальную тему, которую далее подхватывает новая сюжетная линия: спасение Хатамом Джаббаркула-аиста.

Интересно и увлекательно изложена предыстория Додхудая, потребовавшая большого ретроспективного отступления в главах, главным героем которых выступает его отец Маматбай. Что же до самого Додхудая, то его образу в силу приданного обобщения суждено, думается, стать таким же нарицательным обозначением социального типа, как, скажем, герою «Смерти ростовщика» С. Айни. Среди других новеллистических отступлений-ретроспекций необходимо выделить рассказ Хатама о гибели Хумор, переданный внутренним монологом (вот нам и обновление, обогащение дастанной традиции современными приемами повествования!), воспоминание Ходжи-цирюльника о Бухаре и доме бухарского мударриса. Проповедь Камаля-лашкара в мечети — одна из тех ключевых сцен, в которых идейный смысл романа — пробуждение социального сознания угнетенных людей — достигает своей кульминации. Иной содержательной стороной повернута та же идея в сцене сборов Джаббаркула-аиста и Хатама на ночную пахоту: апофеоз труда, взаимовыручки тружениками друг друга, поэтизация их бескорыстия, доброжелательного участия в судьбе ближнего, внутренней потребности творить добро.

Немало находок в стилевом и лексическом строе повествования. Писатель наделен даром образного видения, и это накладывает явственную печать на словесную ткань, в которой преломляются реалии труда и быта социальной и духовной жизни народа. Благодаря этому роман в целом не несет на себе балласта описательности: авторское слово экономно и лаконично. «Он, как челнок в ткацком станке, метался теперь туда и сюда между Бухарой и Нуратой» — только и всего, что сказано о бесконечных поездках Маматбая, истомившегося ожиданием рождения сына. «Радости в сердцах от улака ни у кого не было, напротив, у всех было такое настроение, будто в душу им набросали сажи от казана», — так передано подавленное, после гибели Маматбая, состояние участников затеянного им праздника. Писателю нет нужды

многословно рассказывать о том, какое множество народа съехалось на похороны Маматбая — он довольствуется лишь одной, но выразительной деталью: «Цепочки следов на снегу со всех сторон сбегались к дому умершего». Не развернутым описанием со стороны, а через образное уподобление раскрывается Сахиб-саркор, выведенный как социальный тип байского прихвостня — управителя и прихлебателя, также наживающегося на эксплуатации народа: «Если сравнить все богатства Маматбая с сундуком, который предстоит открыть, то ключ от сундука был в руках у Сахиба-саркора». Чуткость к душевным движениям, отвечающим характеру молодого Ходжи-цирюльника, избавляет от необходимости пространно разъяснять, как природно в нем чувство личного достоинства: эту черту героя доносит красноречивый эпизод, которым завершается его воспоминание о пребывании в доме бухарского мударриса: «Затем Ходжа надел свой халат, снова обвязался той самой веревкой в две сажени, сложил вещи в мешочек, взял его под мышку и вдруг, подкинув вверх кошелек, рассыпал его содержимое по комнатке. Пустой кошелек он протянул мударрису и решительно шагнул в настежь открытую дверь».

Особо — о развитом чувстве детали, поданной броско и выпукло, несущей на себе большую социальную и психологическую нагрузку. Через спор двух имамов «о том, кто же из них имеет право прочитать джанозу» — заупокойную молитву — и комическое разрешение спора дается сатира на мусульманское духовенство. В авторском описании намаза нет ни слова о неравенстве людей, казалось бы, равных перед сотворившим их аллахом, но мыслью об этом пронизана вся сцена в мечети: «Обычно люди высоких сословий совершали намаз внутри мечети, а большинство молельщиков — ремесленники, бедняки — на террасе мечети, на широком дворе. Находившиеся внутри мечети молились богу на ковровых или на тканых из шерсти толстых, мягких подстилках, а те, кто был снаружи, поклонялись аллаху на постланных на землю собственных халатах или поясных платках». Ничего не надо добавлять и к сказанному о бедности Джаббаркула-аиста — бытовые детали восполняют все: «Разостлали дастархан, положили на него две тонкие лепешки и немного урюка. Хозяин перелил чай из чайника в пиалу, а потом обратно из пиалы в чайник, разломал лепешки, подал гостю в руки пиалу с чаем, заклепанную свинцом в нескольких местах и с обкрошенными краями…»

Социальные, психологические, бытовые детали, образные уподобления и сравнения, метафоры и символы в словесной ткани повествования — ибо всем этом зачастую говорится как о «художественных особенностях» письма, формальных признаках манеры. Но одной ли форме принадлежат столь колоритные приметы стиля, разве не содержательны они по своей сути? Поэтика романа — не нечто внешнее, со стороны заданное его идеям и образам, но единая, внутренне взаимосвязанная система выразительных средств, изобразительных приемов, реализующих, воплощающих социально-историческое, идейно-нравственное содержание произведения. Одно не существует отдельно от другого.

Такое нерасторжимое единство содержания и формы, органичный их синтез счастливо найдены Назиром Сафаровым. В образном строе его нового романа «Гроза» давняя дастанная традиция обрела новую жизнь; обогатилась социально-аналитическим качеством современного реализма. И благодаря этому стала тем полноводным руслом, в которое широко и свободно влился многоструйный поток исторического бытия нации, соединивший в своем глубинном течении судьбу человеческую и народную.

Историю недостаточно знать, — ее надо уметь чувствовать, переживать нравственно и эстетически. О таком переживании истории писал академик Д. С. Лихачев в эссе «Служение памяти» («Наш современник», 1983, № 3), в одном синонимическом ряду сближая понятия память и совесть, память и культура, память и нравственность. Если память человека, размышлял он, создает духовную основу личности, нравственный стержень характера, то историческая память народа определяет нравственный климат, в котором живет народ.

Читая роман Назира Сафарова, невольно вспоминаешь суждения ученого. Они помогают уяснить актуальное и познавательное, и воспитательное значение этого повествования, перебрасывающего мост народной памяти в туманную, зыбкую даль минувшего.

В. ОСКОЦКИЙ

Поделиться с друзьями: