Грубый секс и нежный бунт
Шрифт:
«Ты лучший», – повинуясь, тихо сказала она. После чего я вытащил свой влажный от ее доверия ко мне и неподдельного искреннего желания посох, поставил женщину на колени и наполнил ее рот. Она в этот момент послушно и невинно смотрела мне в глаза. Затем проглотила. Все до последней капли.
Чуть позже мы разговаривали о Ренуаре…
Площадь Массена в тот день была невероятно пуста и немноголюдна. Ницца – одна из множества моих сердечных привязанностей… Я рассказал своей любовнице, нет, женщине, в которую я сегодня был так жадно влюблен, о том, что легендарная площадь названа в честь Андре Массена, военачальника, который принес своей армии много побед. Нас
Мы целовались с ней у этого фонтана. Она – безымянная, олицетворявшая собою страсть в самом первобытном, можно даже сказать, животном виде, – однажды невзначай проронила, что не любит целоваться. Но тогда я забыл об этом, ибо мне эгоистично хотелось ею обладать: ее губами, ее запахом, ее телом. Ее раскрывавшимся, как бутон розы, пороком. Аполлон в центре фонтана, олицетворяющий Солнце, возвышающийся над Меркурием, Землей, Венерой и Марсом, – он прекрасен, как и я рядом с ней…
Время от времени она смотрела на мужское достоинство Аполлона и улыбалась.
Я рассказал ей о том, что фонтан, у которого мы целовались, спроектировал архитектор Альфред Жаньо еще в 30-х годах минувшего века, но из-за войны его установили на площади Массена лишь в 1956 году. Затем Аполлона перенесли на окраину Ниццы, потому что статуя, мягко сказать, смущала путешественников и жителей города своей откровенностью. Но в 2011 году ее вернули на свое законное место.
Одинокие трамваи около фонтана, тихо, но уверенно мчащиеся от Галереи Лафайет, придавали городу особый шарм, свою личную атмосферу. Она, моя дивная развратная спутница, рассказала мне об узких улочках Лиссабона, где нужно прижаться к стене и закрыть глаза, чтобы пропустить трамвай и не умереть. Я улыбнулся, подумал, что шутит.
Мы зашли в Галерею Лафайет, чтобы присмотреть для нее вечернее платье, однако после часа бессмысленных блужданий (ей ничего не пришлось по вкусу) покинули магазин и зашли в местное кафе выпить по бокалу бургундского вина.
Я признался своей нежной и ласковой кошке, что меня абсолютно не впечатляют работы великих французских художников, только их жизни, только их личности и склад ума, души. Редкое исключение – Пабло Пикассо, ибо его работы не имеют стиля и почерка, их нельзя оценить, их невозможно отнести к какому-то одному конкретному жанру. Особо покорили меня его автопортреты в старости, на закате жизни – насколько они безумны и уродливо прекрасны! Если посмотреть на другие его автопортреты, сделанные в юности, в зрелом возрасте и наконец – в глубокой старости, то можно подумать, что он сошел с ума.
Человек, который не разбирается в искусстве, смело назовет Пикассо безумным шизофреником либо гением, чья гениальность недоступна и чужда для простого смертного.
Мы не говорили о ее работе, о моей работе. Мы не говорили о ее муже, о ее детях, о ее жизни, о моей жизни. Мы говорили только об искусстве, ибо этот город, как и сама Франция, были пропитаны искусством, расслабленностью и влюбленностью – хотелось быть героями бурлеска.
Я признался ей, что в Ницце мне хочется лишь заниматься любовью, пить вино, говорить об искусстве и снова заниматься любовью…
Я сказал, что у нее очень красивые глаза. Это ее смутило. Она упомянула, что ее любимый город Франкфурт-на-Майне. Я, честно признаться, ничего не разобрал из ее описания города и восхищенных слов, все бессовестно прослушал, потому что любовался ее губами и желал пить их здесь и сейчас.
Я беспардонно прервал ее дивный рассказ поцелуем.
Мы лежали, глядя друг другу в глаза. Обнаженные, горячие, красивые и слегка опьяненные.
Она спросила, получится ли у меня снова, после недавнего акта… Я ответил, что, даже если не получится, я хочу полежать голышом возле нее, я хочу обнять ее горячее тело, прижать его к себе и целовать самые красивые на свете губы. Целовать ее соски, шею, гладить волосы, просто хочу питаться ее красотой, изяществом. Ее таинством – таинством, посвященным в этот момент только мне одному. И ее энергетикой.Я гордился собой, что смог влюбить ее в себя и обладать такой прелестной женщиной. Она ничего не говорила о своих чувствах, я у нее и не спрашивал: зачем что-то говорить, если, занимаясь любовью, наши тела и души все расскажут за нас?
Когда я закончил целовать ее груди и открыл глаза, то заметил, что белладонна моя уснула. И я не стал ее будить своим законным вторжением. Хотя мог и был бы очень прав… Напоследок я лишь провел по ее губам своим самым грубым и нежным пальцем, насколько мог осторожно, чтобы не разбудить. Внезапный внутренний порыв, что был подобен зову, зову дьявола, заставил меня взять в руку пенис и мастурбировать на ее сонное беззаботное лицо. Она мне очень нравилась, она меня возбуждала. Открывая самые безумные и недоступные ранее грани меня. Грани моей скрывавшейся долгое время натуры, моего второго «я».
Мне было немного жаль, что она всегда была покорной, безнравственной, всепоглощающей. Иногда мне хотелось, чтобы она мне противилась, останавливала меня. Чтобы не позволяла мне все, но я брал бы это силой. Иногда мне хотелось, чтобы брала она – и, будучи сверху, любила меня…
Я пил апельсиновый сок, стоя на балконе и глядя вниз на Английскую набережную, а затем – на море. Самолеты то приземлялись, то уходили в небо. Здесь на Променаде можно было бесконечно любоваться парящими в небе железными птицами, они были так близко, что казалось, вот-вот, и они пролетят у тебя над головой.
Мы решили ближе к вечеру, когда спадет солнцепек, взять покрывало, бутылку вина и посидеть на черном галечном пляже, к которому льнут синие буйные волны холодного Средиземного моря. Ницца так чудесна и чиста… Этот город – влюбленность моей молодости. Когда я нахожусь далеко от него, одно слово «Ницца» вызывает внутри меня необъяснимый трепет. Я часто задаюсь вопросом: «Смогу ли я здесь жить?» – и часто слышу ответ: «Смогу!»
Когда мой средиземноморский лучик проснулся, я обнял его и нежно поцеловал. Лучик удивлялся моим перепадам настроения, словно мое тело – это проводник и несколько совершенно разных мужчин постоянно меняются местами.
Она сказала, что я могу быть нежен, как нежен осенний ветерок к падающей листве, которую кружит в танце, а могу быть груб, как свирепое, голодное животное. Она не знает меня, она только знает, что я выбрал ее…
Она призналась мне, что могла противиться и одержать победу в том зале, когда я впервые поцеловал ее руку, и я самодовольно улыбнулся. Не могла! По необъяснимому убийственному велению сердца-души-разума она сама, оголившись перед хищником, полезла бы в его открытую пасть на верную гибель. Какую бы маску она ни носила, какой бы холодной и разумной ни была.
Разум – это ничто перед лицом страсти. Как ничто – телесная страсть перед лицом вечной необузданности.
Осудит ли меня кто-то? Да мне уже плевать. Вряд ли человек, избежавший расстрела, как, допустим, Достоевский, мог жить с мыслями: «А что обо мне подумают люди?» В день несостоявшегося расстрела Достоевский писал: «Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья».
В какой-то момент я перестал делить мир на «правильно» и «неправильно».
А она… та самая минута, ставшая веком счастья.