Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Грустная песня про Ванчукова
Шрифт:

За всё ощутимее наливающимся фиолетовыми чернилами окном гулял с подвыванием ветер. Остальные дома не доставали до верхотуры двух шестнадцатиэтажек-близнецов, одиноко подпиравших шатёр низкого неба в глубине тихого района, затерянного меж ипподромом и вокзалом. Взгляд Изольды птицей вольготно летел на полкилометра вперёд, до самого Ленинградского проспекта. Через широченную, в три нитки, улицу на крыше двенадцатиэтажной «сталинки» с номером «18», рождённой причудой американской мечты неведомого архитектора в конце пятидесятых, едва заметно засветилась, а вскоре, прогревшись – заполошно вспыхнула яркая никому не нужная реклама «ROBOTRON/DARO/DDR» [17] . Буквы, образующие первое и последнее слово, были не так высоки. Не мигая, ласкали взор насыщенным зелёным – так, что хотелось всё забыть

и смотреть не отрываясь. Центральные же литеры, высотой в два, а то три человеческих роста каждая, зажигались, гасли, волнами снизу вверх меняли цвет: зелёный… красный… жёлтый… зелёный… красный… d… da… dar… daro…

17

Daro и Robotron – государственные компании из Германской Демократической Республики, производившие счётно-вычислительную технику.

Даро… даро… жизнь прошла даром… лишь блеклая пелена за хрупкостью оконного стекла.

* * *

Мама.

Маму, пока та была жива, Изольда ненавидела. С каждым днём больше. Уже некуда было, но, оказалось, есть. Ненавидела за всё. Жарче всего Изольда ненавидела мать за то, что сама была неспособна взять и повернуть всё с головы на ноги. Просто взять и мать полюбить. Выходило так, что ненавидела Иза не мать; ненавидела – в матери – саму себя. Мать же, словно в насмешку, всё подливала масла в огонь. Казалось, не хотела дня, не могла недели прожить без того, чтоб не разбередить раны дочери. Если раньше Калерия Матвеевна выясняла отношения наедине – хотя какие такие там были «отношения» и что можно было выяснять сорок с лишним лет подряд?! – то потом даже и Сергея Фёдоровича стесняться перестала.

Тот просто плюнул на идиотские бабские дрязги и стал ещё больше времени проводить на работе. Иза же словно забыла, что у неё есть сын. Наверное, от большого ума последовала примеру мужа. Её выбрали в заводской профком. Никто ведь особо не хотел гнуть спину на благо общества, а тут вдруг – такая для всех удача. Отвечала в профкоме за «детский» сектор: путёвки в ведомственные ясли, детсад, зимние санатории, летние пионерские лагеря. Путёвки за полстоимости – для малоимущих семей, совсем бесплатные – для матерей-одиночек. Несчастные бабы шли с бедами к Изольде косяком, как обречённый лосось поднимается холодными бурлящими таёжными речками в верховья на нерест. Изольда Михайловна вопросы решала чётко, справедливо. Оперативно. Мамаши на неё чуть ли не молились. Знали б они, почему в Изольдином окне до ночи не гаснет свет… Знали бы: собственный сын, не видя толком ни отца, ни матери, заперт дома с немощной бабушкой и как манну небесную ожидает вечернего мультика по телевизору в семь пятнадцать. Ни в чём не виноватый малыш, ни разу не воспользовавшийся ни бесплатными яслями, ни садом за полцены, ни прочими эманациями счастья. Это же – как замечательно, как современно: любить детей! Чужих.

Мать слегла в один день, внезапно. Ещё утром бодро собачилась, отправляя Изу на работу. А днём позвонила соседка снизу: «… плохо… совсем плохо, вызывали скорую… сразу без разговоров – увезли… да, ваш Олик сидит у меня… нет, поел хорошо, нет, не плачет, да нет, не беспокойтесь…» Вскорости мать из больницы выписали. Привезли, подняли на стуле на четвёртый – без лифта же; положили на кровать.

И всё. Пять лет пластом. Все дела под себя. Пролежни. Дистрофия. Бронхит. Пневмонии. Кахексия. Работу Изольде, понятно, пришлось оставить.

Речь Калерии Матвеевне не отшибло. Но поменялась мать кардинально. Когда её только привезли, Изольда вся внутренне сжалась, машинально приготовилась к новому потоку придирок и оскорблений. Вместо – была тишина. Мать молчала неделю, только в ответ на вопросы головой мотала: «да», «нет». Через неделю тихо заплакала и впервые в жизни попросила у дочери прощения. Без театра, без ажитации. Оказывается, могла так разговаривать. Умела.

Изольда долго ходила как пришибленная: в сорок с лишним наконец-то обрести маму?! Теперь она каждый день подолгу сидела возле кровати и слушала, слушала, слушала… Слушала то, что мать не удосужилась сказать ей за все годы. Слушала про отца. Слушала про маминых братьев-сестёр. Слушала про Смольный. Слушала снова про отца. Болью и стыдом отзывались в Изе мамины слова. Оказывается, она и на сотую долю не знала мать. Хотя – а разве мать, на ту же сотую долю, знала дочь?! Вот так живут люди: под одной крышей, десятилетиями заперты в тесную ячейку бытия, бок о бок, слыша дыхание; живут, спуская в канализацию отпущенное время; живут, друг друга не зная. Себя не зная. Себя не узнав – как другого понять?..

В

сентябре семьдесят второго, едва Ольгерд пошёл в пятый, у бабки диагностировали рак почки. Увезли в больницу. Три дня, две ночи, и Калерии Матвеевны не стало. Приехали в больницу, скорбную повинность исполнить. Грузовик подогнали с опущенными бортами. Сергей, Изольда, Ольгерд; соседки ещё. Человек десять набралось. Никакой музыки, никаких бумажных цветов; только живые. Глупо-то как – зачем неживому человеку живые цветы? Чтоб в последний раз поиздеваться? Путь от заводской больницы до кладбища недолог. Пешком уложились в полчаса.

Олик первым шёл за машиной. Задний борт болтался, на ухабах гулко бился о сцепку. Пол кузова обшарпанный, занозистый, грязноватый. Из выхлопной трубы вкусно пахло бензиновой гарью.

Кто-то в Изольдину голову втемяшил: мол, нельзя гроб в могиле землёй сразу присыпать; нужно сбить из досок настил на прочных ногах, сверху над крышкой поставить, на него грунт и накидать. Потом, через месяц-другой, когда подломится, досыпать. Изольда вспомнить не могла, кто надоумил. Уже позже, через год-другой, всё же всплыло: Калерия Матвеевна сама и сказала.

Сергей Фёдорович всё исполнил в точности – и чтоб без музыки, и чтоб настил.

Наутро Изольда проснулась, молча умылась, даже не поинтересовалась, как там муж и сын. Оделась во всё чёрное, как вчера, вышла на улицу, дождалась трамвая, уехала. Валялась на свежем холмике. То плакала, то нет. Сергей Фёдорович тактично выждал полчаса, поехал с водителем следом. Подняли, привезли домой – это в разгар-то рабочего дня. На следующий день всё повторилось в точности. И ещё через день. И ещё, и снова. Приезжала домой, ничком падала на кровать, не раздеваясь. Ольгерд за мать испугался так, как никогда раньше ни за кого не боялся. Заниматься с ним было некому. Сам в летний городской лагерь уходил утром, вечером из лагеря возвращался. По вечерам с отцом разговаривал: не как в жизни, как в кино. В плохом кино. «Как дела?.. Что в лагере?..» Живые люди так между собой не говорят – только персонажи. Через неделю у Изольды как отрезало. Чёрное сняла, на кладбище больше не таскалась. Все вещи материны – всё, что могло о ней напомнить, раздарила-распродала.

Спустя месяц вечером стояла у кухонной раковины, посуду мыла. Жаловалась: «Живот». Ноги под себя цаплей подгибала. То одну, то другую. Приехала терапевтша из заводской поликлиники. Расспросила, пощупала, глупостей наговорила: мол, пищевое отравление. Сделала клизму, уехала. Ночью – боль нестерпимая, язык сухой, обложен. Стала заговариваться, выходить из сознания. Сергей сообразил, позвонил главному хирургу города. Тот посреди ночи примчался, ткнул пальцем в живот пару раз. Набрал своим: «Аппендицит атипичной локализации, перитонит, машину пришлите…» Уехал сам – мыться.

Открыли. В диагнозе доктор Разуваев не ошибся. Перфорация отростка, гной в брюшине. Обширная ревизия брюшной полости. Решили всё же разрез не расширять, срединную лапаротомию не делать. Стали так мыть. Как за брыжейку пару раз неосторожно потянули – болевой шок, остановка сердца. Непрямой массаж, три минуты. Всё же завели.

Изольда провалялась в хирургии месяц.

Отец с утра до вечера на работе – кто ж главного инженера с завода отпустит. Олик на самообеспечении: обеды сыну готовить отец нанял соседку, а всё остальное – сам-сам. Небольшая, родная трёхкомнатная квартира на четвёртом этаже с широким видом на море – далеко, в километрах плещущееся внизу – в момент стала пустой. Жизнь, казалось, потеряла смысл. Было их здесь четверо, и вот, в какие-то короткие недели, Олик один. Он просыпался, скоро делал уроки – то было совсем несложно. Если было бы можно, он бы делал уроков вдвое, втрое больше! – лишь бы чем-то занять себя, унять поселившуюся внутри сосущую тревогу, не отпускавшую душу. Сидел за столом у окна, в ставшей совсем пустой после бабушкиной смерти комнате, читал запоем фантастику, смотрел сквозь пыльное стекло на далёкое море.

Обедал. В полвторого собирал портфель, уходил в школу. Вечером возвращался, зажигал настольную лампу, опять читал и всё ждал, когда же щёлкнет замок, заскрипят давно не мазанные петли входной двери, войдёт усталый отец. Иногда тот звонил: занят, не жди, ложись спать. Олик раздевался, шёл в ванную, зажигал молочно-белый фонарный шар, открывал жестяную коробочку, мочил под краном противную колючую жёсткой щетиной зубную щётку. Макал в зубной порошок. С остервенением, до крови из дёсен, тёр крепкие здоровые зубы. Сплёвывал – солёно… полоскал рот, выключал свет, тащился в разложенное кресло-кровать, залезал под одеяло с головой и мгновенно засыпал, чтоб хотя бы на время покинуть мир, что он раньше так любил, в одночасье переставший быть для него уютным.

Поделиться с друзьями: