Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Автомобиль — символ стремительного бега времени — вошел в его стихи так же естественно, как когда-то буря или море. Прошлое Грузии сейчас олицетворяла медленная сонная арба, будущее — автомобиль. И Галактион страстно звал:

Быстрей! Чтоб остался лишь точкой В тумане долин Аробщик, Быков понукающий Хворостиной. (Перевод И. Поступальского)

В эти месяцы он вместе с делегатами VI конгресса Коминтерна объездил страну.

Укрощенные горные реки, осветившие самые

отдаленные селения, осушенные малярийные болота Колхиды, счастливые сваны, прокладывающие дороги к своим недоступным убежищам, — эти впечатления вошли в одну из его лучших книг («Эпоха»).

Эпоха наша — блеск серпа и горна. Уже забыто прошлое обличье. Она возводит твердо и упорно Свое индустриальное величье, Ведя учет победам величавым. Когда вся жизнь по-новому куется, Не только строчка — каждый знак мельчайший, Вне времени ничто не остается. (Перевод Н. Заболоцкого)

В эти годы все пристальнее и тревожнее смотрел он на Запад. За барабанной поступью фашизма вставали смрадные кошмары войны, бессмысленные разрушения, несметные страдания:

Не все же в мире так, Как хочется, чтоб было. Каких еще утрат Открыты будут силы? За вашею стеной Войной горят луга. (Перевод Н. Тихонова)

В Париже, где состоялся Всемирный антифашистский конгресс писателей, он ищет правду, старается проникнуть в глубинную сущность того, что видит, что волнует его беспокойную совесть поэта-человеколюбца. В зале заседаний конгресса он видел страстное лицо Барбюса, как бы олицетворявшее волю Франции к сплочению. В словах, которые демонстранты Народного фронта, скандируя, выкрикивали в такт шагам, ему слышались отзвуки гневных выступлений, клеймивших войну и фашизм.

Воображение постоянно переносило его за Пиренеи. Слух ловил тоскливую мелодию Гвадалквивира, напоминавшую печальную песню предреволюционной Грузии:

Туман тяжелый Упал на воды. Мой край веселый В крови народа. (Перевод Н. Смирнова)

Ему казалось — мирные окна парижских кафе озаряют отблески пожара, бушующего в Испании.

Улицы, памятные по мятежным страницам Гюго и неистовым строфам Бодлера, приводили его в Лувр. Здесь, где «Рубенс поэта поймет с полуслова», он проводил долгие часы у полотен любимых мастеров, безмолвно беседуя с Рафаэлем и Веронезе о том, чего не выскажешь даже в самых интимных строках.

Когда он покидал музей, короткий парижский день угасал в сиреневых, многократно воспетых сумерках. Прикосновение к великому искусству обостряло его поэтическую зоркость. Все отчетливее различал он в унылом плаче реймского колокола, как

И медное сердце его От предчувствия стыло — Предчувствия ждущей Европу Кровавой войны. (Перевод М. Шалова)

И Галактиону чудилось, что зоркие глаза Вольтера, утомленные зрелищем слез, пролитых поколениями, вновь с доверием и надеждой смотрят на Восток.

И дети шумят От
него недалеко,
И взгляд свой Вольтер Не отводит с Востока.
(Перевод В. Шалимова)

Теперь его тревожные предчувствия обрели зримость и ясность. Грядущая схватка с фашизмом, уже бесчинствовавшим в Испании, раскрывалась ему теперь как поединок жизни и смерти.

Именно это ощущение пронизывало его стихи военных лет. Оно вводило в «Надпись на могиле неизвестных воинов» прямую перекличку со стихотворением Симонида, воспевавшего подвиг воинов, отстоявших Фермопилы.

Казалось, ледяное дыхание блокадных ночей обжигает «лицо, стон днепровской волны молит о защите от варваров. И он обещает Ленинграду и Днепру, людям и природе:

Близко весеннее солнце победы, И буря разгонит несчастья и беды. (Перевод В. Шалимова)

В годы войны Родина и Жизнь сливались для него воедино.

В эти годы Галактион редактирует газету «Коммунист». Ему пришлось менять сложившиеся годами навыки работы. В газете редактору отводились считанные часы. Этот лихорадочный темп требовал огромных усилий, а Галактиону было уже за пятьдесят.

Но когда пришла долгожданная Победа, он по праву с гордостью мог сказать себе:

…временем не остужен Пыл юности… И поверь, С грозою и морем дружен По-прежнему я теперь! (Перевод К. Арсеньева)

В послевоенные годы в его стихи вошел новый образ — дерево, способное выдержать любую бурю, потому что корни его глубоко ушли в родную землю. Оно представлялось ему теперь олицетворением поэта, сила которого в его единении с людьми, в нерушимой верности делу своей жизни.

Сил и соков жизненных набраться Ты стремишься с помощью корней, А поэт силен корнями братства, Нерушимой верностью своей. (Перевод В. Потаповой)

Незадолго до смерти Галактион снова сжато и образно повторил те требования, которые всегда предъявлял к собственным стихам: даже в любовной лирике поэт должен помнить, что его песня — «достояние мира». И слово его — будет оно любовным или гневным — прежде всего должно быть искренне, потому что его «чутко слушает народ».

За этими строчками стояла большая, чистая жизнь. И именно она придавала сдержанным стихам Галактиона властность завещания.

Римма Петрушанская

ПОЮЩИЙ МРАМОР

Апрельский ливень хлестал по мостовым. Сквозь сверкающую пелену дождя пробивались лучи солнца. Из окна маленькой мансарды были видны потоки воды, несущиеся вдоль тротуаров. Девушки, приподнимая пышные юбки, со смехом пробегали мимо.

Невысокий худощавый молодой человек стоял у окна. На полу, за его спиной — нераспакованный чемодан с наклейками: «Флоренция», «Рим», «Милан». На кровати разбросаны в беспорядке вещи, бумаги.

Человек напряженно вглядывался в даль улицы, стараясь различить кого-то среди прохожих. Он ждал почтальона. За тонкой стеной раздавались взрывы хохота.

Там жили молодые художники-англичане. Сейчас у них, видимо, перерыв в работе. Они пьют кофе. который так вкусно варит их натурщица Бабет. Спорят, смеются.

Поделиться с друзьями: