Гул
Шрифт:
— Не большевик.
— А кто же?
— Не все ли равно? Странное дело. Я боялся, что меня свои же разоблачат, скажут, что я в них не верю! Но от вас... от вас совсем не страшно, хотя вы грозите мне адскими муками. Вы не силища... Вас глупо бояться. Все, что вы можете, и я могу.
— Ну, товарищ Верикайте, чегой это ты взял, что мы не силища?
— А кто вы? — хмыкнул Евгений Витальевич. — Обыкновенный сброд. Тебе, атаман, и повязка нужна, чтобы не таким, как все бандиты, казаться. Глаз под ней наверняка здоров. Знаю, навидался.
— Ну, про глаз ты прав, — вздохнул Тырышка, поправляя повязку. — Только чего-чего, а мы не скучная шайка. Хочешь, разницу поясню?
— Допустим.
Темная
— Мы не обыкновенные. Мы народ.
— Народ? — удивился Верикайте. — Народ или в сапогах, или в лаптях. А вы босые. Вы сброд.
— Ну вот на вас сапоги! Думаете, вы народ? Или эти, белогвардейцы — кость белая, кровушка голубая — народ? Не смешите меня! Зелененькие и то не угадали, напридумывали басен про волю и хлеб. Приняли вы за соловья кукушку. Вот он — народ. Я народ. Самый настоящий. Не плохой и не хороший, а сампосебешный. Хотим — едим, хотим — милуем. Как смута подступает, мы тут как тут. Скачем, пляшем вокруг сосен. Как только Русь пучить начинает, мы тут же отовсюду вылезаем. Хорошо нам! Есть у нас темномордые и светловзорные. Темномордые через грязь ползают, в ошметках копаются, злость делают. Светловзоры зарницы взыскуют. И все равно мы бредем, побросав все, что имели. Народ тогда народом становится, когда ничем не тяготится. Чтобы можно было в реку плюхнуться и поплыть как говно. Кто на это сподобился кроме нас? Хохол — хату копит. Черкес — коней. Жид — шинок. Только мы свободны, потому что ничего за душой не имеем. А они мертвоеды! Сдохнут в своем богатстве! Мы им поможем. Топоры, огонь, смерть, бороды — вот русская конституция!
— Вы понимаете, мне это совершенно неинтересно, — возразил Верикайте.
— Ну как это неинтересно? Для кого я тогда распинаюсь?
Философский разговор неожиданно прервал Кикин:
— Про солнышко, говорите? Про солнышко спеть? Есть у меня про солнышко!
Он достал сучковатую палку, на поверку оказавшуюся смычком. Ручку пилы Тимофей Павлович зажал между ног, а другой конец согнула темная кикинская рука. Мелодия, которую он извлек, резанула по небу. Там должно было проклюнуться солнце, но не то, что встает по утрам, а то, что отражается в тазу у женщины, когда она стирает белье. Не о том солнце играл Кикин, которое тучами может затянуть, а о солнце с голубыми глазами и русой косой. Порой мелодия становилась трагичной, как перед прыжком с обрыва, потом медленно опускалась с носочков, чтобы вновь взвиться волной. Звук был таким, будто смычком гнули родниковую струю. И не узнать было Тимофея Павловича — куда только ушли паучьи повадки? Он закрыл фасеточные глаза, и если обыкновенная деревенская пила теперь была похожа на арфу, то Кикин снова стал похож на человека. Он словно знал партитуру, играл не наобум, а догадывался умом, что изойдет из следующего выгиба пилы. Еще немного — и светлая грусть напоила бы страждущих. Она бы поднялась над лесом, качнула луну и потекла к Паревке, затем к Рассказову, оттуда к Тамбову, а там и до московских вокзалов струной подать.
Кикин, позабыв о кулацком прошлом, играл для всех людей на свете. Не было больше угнетенных и обездоленных, а все пустоты, которые раньше затыкали злобой, наполнились музыкой. Из тьмы выползали насосавшиеся баб мужики. Утирали сытые рты и тишайше слушали музыку. Нравилось им откровение пилы. Точно плакала она, когда резала солнышко: падали тонкие кругляшки, прозрачно катились мужикам в руки, и те вгрызались в блины большими заедистыми ртами. Быстро отяжелели бандиты от пищи духовной. Даже Купины
вышли на свет. Братья улыбались, как улыбаются не себе, а соседскому счастью. Заулыбались все вокруг. Каждый из мрака смотрел и слушал, как Кикин играл на пиле.Когда тот наконец закончил, Тырышка довольно спросил:
— Ну как?
— Восхитительно, — признался пораженный Верикайте.
— Ну а я что говорил? Зря ты гонял нас бронепоездом. Эй, Вершинин! Иди к нам. И ты, Купин, подь сюды. Или вы теперь заодно? Ба! Молодцы! Ну идите. Дело есть.
С блаженной улыбкой встал рядом с краскомом бывший Вершинин. Великан с радостью ощущал найденное братское тепло. Подошел с двуручной пилой и Тимофей Павлович.
— Ну, Кикин, готов кобылу отыграть? — спросил Тырышка.
— Моя будет?
— Твоя. Ты только скажи нам, что скрывает товарищ Верикайте.
Кикин снял фетровую шляпу. Имея богатое хозяйство, любил он ходить в шляпах, что казалось ему весьма солидным. Специально катался в Тамбов, чтобы вернуться в Паревку подросшим на полтора вершка. Революция шляпы у Кикина сожгла вместе с домом, поэтому он легко ответил:
— А чаво тут гадать, это же не мужик, а баба! И фамилия у нее соответствующая. Вон как плакала от мелодии. Слыхал я, что у большевиков бабы в мужской одежке встречаются. Амазонки зовутся. Зачем чужое имя взяла, баба? Зачем от нас притворялась?
Кикин попробовал стянуть с военного галифе. Латыш жутко выругался и забрыкался. На помощь пришли Купины, стреножившие Верикайте. Как только Кикин содрал белые кальсоны, все уставились вниз и обомлели. Перед партизанами в неглиже лежал самый обыкновенный мужик со всеми полагающимися причиндалами.
— Ну, друг мой Кикин, дурак ты, — беззлобно сказал Тырышка. — Ты чуять учись, а я пока на твоей кобылке кататься буду. Не елду я в уме держал! Товарищ Верикайте поведал, что боится неизъяснимой жути, которая в мир пришла. Она-де про каждого все с пеленок знает. Вечно стоит за спиной, подглядывает, а обернешься — вроде как и нет никого. Но она есть. Вот от чего товарищ большевик под бабской фамилией прятался. А ты... тю-ю! Мужичье. Так, Верикайте?
Кто-то из мужиков услужливо сцедил на бритую макушку нить слюны и растер ее пятерней. Приводил в чувство дорогого гостя. Однако Верикайте не откликался.
— Ну не серчай... Хочешь к нам в караван? Вместе мы твою силищу одолеем! Посадишь нас на бронепоезд и повезешь на Москву. Там мы ей юбки поверх головы завяжем... Что, молчишь? Эх! Точно не хочешь вкруг сосен плясать? У вас, поди, и не попляшешь так... Ну вот, довели человека. Видите, как морщится? Распилите-ка, братцы, пленника. Ему от нас стыдно.
Купины покорно сели по обе стороны от Евгения Верикайте. Двуручная пила прикусила зубьями живот. Тот не успел или не захотел испугаться: в ушах еще стояла серебряная мелодия и позор от обнаженного пола. Верикайте знал, что будет больно и будет страшно, хотя этот страх все равно был ничем перед страхом неопределенности, который уже пару лет подтачивал командира бронепоезда «Красный варяг». Оставалось перетерпеть только пару жалких минут, а дальше Евгений Витальевич навсегда шагнул бы в темное тихое депо. Там его никто не найдет. Там он спасется.
Тырышка для противовеса сел на ноги. В глаза Верикайте уставилась черная повязка.
— Ну глупый ты, Верикаюшка. Как же можно бояться того, чего не видишь? Бояться надо того, что перед глазами. Сейчас мы твою хворь народным средством вылечим. Мы тебя так люто кончим, что перед смертушкой ты все поймешь. И про силищу свою забудешь, и про подгляд. Будешь жить хотеть. Пусть уполовиненный, но жить. А жажда жизни, братец, все побеждает. Я тому наглядный пример. Как меня только ни убивали, а смотри ж ты, живой! Сейчас я тебя бессмертию научу.