Гул
Шрифт:
Возмущение было настолько велико, что Жеводанову захотелось говорить, доказывать, спорить:
— При чем тут бородачи?! Я до всего дошел своим умом. Что, русский человек собой не может побыть?
— Русский?
— Так точно.
Мезенцев задумался, а потом заговорил:
— Я не люблю русский народ, потому что он задом наперед ходит. Медлит, думает... Почему крестьяне взяли оружие только в двадцатом году? Да, были раньше кой-какие выступления, были... да сплыли, потому что им только землю подавай. Мелочные люди. Чтобы вот так, как я, приплыл издалека крестьянин в чужую сторону и начал там погибать и убивать — так он не может. Разве вы, Жеводанов, сами этого не заметили? Что они воюют за хату, за овраг, за избу с соломенной крышей? Какая среди них может быть довлеющая сила? Перегной, самогонка,
— Я воевал не для того, чтобы победить. Я воевал для того, чтобы не быть дерьмом.
— Вы им станете, — вмешался Рошке.
— Смотрю, очкарик, ты все строительный материал для Дворца Советов ищешь?
— Отставить! — Мезенцева еще больше заинтересовал Жеводанов. — Жаль, что вы на иной стороне. Ведь вам наплевать, кому достанется лишняя десятина земли. Мне тоже наплевать. Я никогда не любил этого интеллигентского причитания над священной земелькой. Знаете же: одни обещали построить русский социализм, а другие — вывести на хуторах крепкого хозяина. Тьфу! Ясно же, что земля годится только для того, чтобы построить на ней дом или сарай. Какая разница, какой флаг над ним будет реять? Все равно сарай. Эсеры хотели возвести сарай федеративный, кадеты — сарай неприкосновенный, а монархисты — сарай с орлами на воротах. Только большевизм решительно выступил против цивилизации сарая.
— Да! Вы за барак! — оскалился Жеводанов.
— Нет... Большевизм — это кочевничество. Это снимание с земли. Это отказ от сарая. Мы хотим движения, которое бы разлилось во все стороны. Нам мало русских, мало России. Мы не националисты. Мы жаждем охватить весь мир, пройти его насквозь, придумать ему новое занятие. Кружит голову, не правда ли? И как при всем этом вы выбрали сторону скучнейших, банальнейших, посредственнейших господ офицеров? В благодарность они вам два пучка сена на погоны пришьют. А мы — звезды!
— Так погон у вас и нет! Надуть меня хотел?
— Товарищ, зачем вы распинаетесь перед контрой? — жестко спросил Рошке. — Что вы им хотите доказать? Или... хотите понять?
— Именно так. Хочу понять. А что, нельзя? — с вызовом спросил Мезенцев.
Побелевший Рошке с криком расставил разбредшихся красноармейцев на позиции. Мало ли что. А то совсем расслабились. Жеводанов с Мезенцевым остались один на один.
Офицер заговорил:
— Я помню первую нашу атаку на станцию. Пулеметики там у вас стояли, орудие даже. У нас если один из десяти был с винтовкой, то хорошо. А до станции полверсты по открытой местности. И ладно если у тебя ружьишко. У меня было, а вот у остальных... колья из плетня, топоры, косы, пики. Вот вы бы смогли с рогатиной на пулемет? А они могут. Пусть за горшок, за печку с изразцами, но какая разница, если могут? Да хоть за лопух! Чем он хуже флага расейского? А если могут, значит, есть в них силища. Страшная силища.
— Что за силища? — живо поинтересовался Мезенцев.
— А вот такая. Идешь после боя, трупы осматриваешь. У кого шея обглодана, кого выпотрошили, на части порвали. Какие уж тут лапти, комиссар? Это звери. Самые настоящие звери. И лес этот звериный. Никто из нас отсюда не выйдет. Никто. Разве ты еще не понял?
Жеводанов почесал спину о шершавый ясень. Затем связанными руками умудрился поскрести черное запястье. С усмешкой протянул комиссару вырванные волосы:
— Русский народ линяет.
В глазах офицера прыгали зеленые искорки. Комиссар подумал, что он еще никогда не видел настолько счастливого человека. Вот бы и ему быть таким же. Великая молотьба революции влекла, однако не исцеляла. Голова начинала болеть, когда Мезенцев вглядывался в мозаику, которую выкладывал вот уже много лет. В ней были пожары, были трактора и будущее без необходимости гнуть спину на кровопийц, только не было самого главного. Не было любимой женщины. Не было Ганны Губченко. Найти бы ее, вдавить в мозаику, чтобы эсерка с твердым хрустом встала на положенное ей место.
— Р-ра!
Жеводанов попытался выгрызть из-под мышки мучившую его вошь, и комиссар вернулся в реальность. Все же хорошо быть Жеводановым: его не могла волновать женщина. Чешись, маршируй, маши саблей да жди прихода довлеющей силы. И ни одного сладкого чрева по пути.
Офицер милостиво предложил:
—
Хочешь, про силищу расскажу, а, комиссар? Напоследок.— Напоследок?
— Так да или нет?
— Валяйте.
— Наклонись, — властно потребовал Жеводанов, — расскажу про силищу. По-вашему — про революцию.
Мезенцев со скрипом присел, отчего тут же стрельнуло в голову, и наклонился ухом к железным зубам. Знал — не укусит. Зачем кусать исповедника? Нужно обязательно выслушать человека, который напридумал в голову важный монолог. Вдруг что вечное?
Виктор Жеводанов жарко зашептал:
— Что же это — ваша революция? Слово с большой буквы? Шесть десятин каждому, а тому, кто не хочет, восьмичасовой рабочий день? Нет, братец, революция — это когда волосы на затылке шевелятся. Когда земля гудит от тысяч сапог, а следом еще босые тысячи идут. Ждут, когда им сапоги достанутся. Это гул падающего снаряда, самолетный гул, лесной гул, еще вой народный, который так низко стелется, что кажется, воздух горит. Так жара гудит, руки и ноги после работы, шаги, даль горизонтная. Как будто порог реки гудит, а порога-то и нет. Будто бы вода о камни голову разбивает, но нет ни камней, ни воды. Революция — это густота, хоть на хлеб намазывай. Гуляет по Руси великий густой гул, от каждого угла отражается, в каждой лощине топорщится. И не красного цвета революция. Она ведь не туз червей. Сизого революция цвета. Как подтухлое мясо, как нос пьяницы, как туман. А в том тумане что? А в тумане гул, шорох, скрежет зубовный, самолетик летит и невидимые люди шепчутся. И вместе с тем гул — вещь неизъяснимая, не от человека и не от зверя взятая. И не смех, и не плач, и не ужас, и не грусть. Вслушаешься — поседеешь. Как будто густая волна голосов поднимается. Ползет великий гул неутомимо, ни огнем его не разбить, ни молитвой. Cкоро всю святую Русь затопит по самую колокольню. Разве это революция? Это наша любимая силища.
Глаза офицера сверкали огнем.
— Слушайте гул, негодяи! Это довлеющая сила идет! Каюк вам, господа большевики!
Жеводанов фальшивым голосом затянул «Интернационал».
Смеркалось.
Вдалеке, за поляной и деревьями, проснулся знакомый гул. Он медленно полз в сторону людей, подвывая и поскребывая кору железными когтями.
XXX.
Первым на поляну выскочил Тырышка. За ним вывалились вооруженные наобум лесовики. Кто с серпом, у кого обрез, мосинка, карабин Смита-Вессона, берданка или совсем уж непонятный французский «шош». Только все это многообразие не спешило стрелять. Бандиты ринулись вперед, чтобы сойтись с отрядом Мезенцева в рукопашной.
Красные лежали цепью, благо успели по приказу Рошке отрыть небольшие окопчики. Елисей Силыч с Жеводановым были привязаны позади ясеня. Первый залп опрокинул нападавших: стреляли всего с двадцати метров. Среди бандитов разорвалась пара гранат, полетело к небу человеческое мясо, однако из земляного дыма вновь восстали мужики. С утроенной энергией они бросились на защитников ясеня, не обращая внимания на пули, рвущие животы.
Вальтер Рошке поначалу не испугался. Так, обыкновенный предбоевой мандраж, когда дрожишь от нескончаемого ожидания. Он лаконично всаживал пулю за пулей в бандитов, но те, падая, снова поднимались с земли. Нападавшие лезли на большевиков сторукой и сторотой массой, откуда торчало каурое ухо и черная глазная повязка. Красные пытались разодрать массу штыком, разбрызгать гранатой, а она слипалась еще гуще, затягивая кричащих бойцов в прожорливые внутренности. Не выдержали крестьянские солдатики, бросились наутек. Чудно им было видеть людей, которых пули с гранатами не берут. В спину тут же запыхали обрезы.
— Стоять, трусы!
Масса поворотилась к Рошке. Заклубила, забулькала, обнажила новые зубы: благодаря большевикам люди годами ничего не кушали. Отросло стесанное. Чекист разглядел отдельные мертвые лица, сапоги, коней, сросшихся с людьми. Так не люди выглядят, а ров с людьми. Вальтеру вдруг представилось, что и те подвальные люди, которых он убивал около измочаленной стены, не умерли, а затаили злобу и роют, роют подкоп, роют прямо сейчас, вот-вот высунут руки из неглубокого окопчика и утащат Рошке к себе. От брезгливости Вальтер поднялся во весь рост и стал аккуратно класть пули в наступавших.