Гул
Шрифт:
... Странно, однако, допустить, что у кого-то могло возникнуть сомнение, якобы поезд, исправно претворявший ранее в жизнь предписанные ему обязанности вдруг, с какой-то стати, не довезёт своего пассажира до необходимой ему станции, якобы случится что-то ужасное, не оставляющее и возможности добраться до конечной цели своего путешествия... Вздор, полнейший вздор, само собой разумеется, что поезд довезёт, если не всех попутчиков вместе, то каждого в отдельности. В действительности, этого не могло статься по той причине, что ни один - в этом автор может поручиться - из подхваченных поездом, в тот вечер, ездоков не определил бы себя крохотным атомом цельного организма человечества, скорее, исполнителем главной роли самого себя в постоянном реалити - шоу. А ведь с потерей актёра, затерявшегося, без единой на то причины, в бесконечных подземных изгибах метрополитена - продюсеры, операторы, и прочие работники съемочной площадки лишатся постоянного заработка...
Геннадий, успевший занять свободное место, зайдя только в вагон подземного поезда, принялся тут же изучать окруживших его, необычных во многом людей, невидимых прежде в городе, в таком множестве (лишь иногда Гена встречал подобно странных ему граждан, о которых родители, его, успевали предупредить, как то "Не подходи к нему близко сынок"). Первым, на кого упал блуждающий Генин взгляд, явился сидящий прямо против него худощавый пожилой мужчина, чьё лицо было украшено седой эспаньолкой, бывшей наибольшим скоплением волос на шарообразном его лице,
Виктор Янович Ветший, коему случилось в тёплый майский вечер оказаться попутчиком нашего героя, был профессором филологического факультета, одного из многочисленных московских университетов (как он оказался в одном, отходящем из города NN, вагоне, с персоналией Геннадия - остаётся неразрешимой загадкой). Он, в тот день, был одним из тех, кто думал, и думал к тому же специально, невероятно много, соотносясь с измышлениями прочих гостей вечернего поезда. Он был, а впрочем остаётся и сейчас, тем представителем советской, прошедшей бесследно, эпохи, в чьём сознании бурым сургучом, в несколько слоёв, отпечатались мысли, относимые к различным сферам познания мира; газетным статьям, заголовкам, литературе, преподаваемой им до сих пор. Впрочем... автор, несмотря на всё сказанное выше, считает необходимым заглянуть в мысли хоть бы и одного из пассажиров поезда - более того, следующие измышления станутся ничуть не схожими, с какими либо другими, возможными в тот день (да и в любой другой), среди прочих пассажиров метро.
Так, Виктора Яновича невероятным образом волновало в те минуты - хотя, вполне себе может быть, что это волнение не сознавалось им самим - одно устойчивое выражение, в коем профессор не мог заметить смысла, способного объяснить его частое использование.
"...Кесарю кесарево, а богу богово... Кесарю кесарево, а богу... Да это, позвольте, какой - то вздор. Само собой разумеется, что, будучи наполненной пастой чернильницей, невозможно сплясать гопак, да даже если и пустой. Невероятнейший вздор... Богово... А осьминогу - осьминогово! А асфальту, простите, асфальтово? Ну, само собой разумеется, что не кесарево, по асфальту ходят, это, если хотите, его прямое предназначение - быть обхаживаемым людьми... А древу - древово? Очевидно же, что дерево ни при каких возможных обстоятельствах не станет камнем, ему лишь остаётся до определённого момента расти, оказываясь после срубленным, любителями получать деньги из всего, что деньгами не является... Т - ий лес, бывший раньше любимым местом нашей молодости - сколько девчонок там выгуляно - теперь на треть вырублен, скорее на четверть, но нет, всё же на треть... Богу... удивительно даже подумать, что подобная сентенция способна кому то даровать прозрение, привести к катарсису, если угодно... Впрочем, я знавал людей, прочитавших в сорок лет Достоевского и поменявших свое мировоззрение в корне... А остальные - кого мне пришлось знать - вообще ничего не читали, вовсе... Скоро и Достоевского, сродни Шекспиру назовут мифом... И Пушкина Александра Сергеевича сочтут вымыслом... Гори, гори, мой талисман... или как это... Всё забыл, старость - не радость, склероз... Гори, гори моя звезда - точно... Кесарь... Понтий Пилат, да уж... А что же всё - таки такое - добро? Ведь, если я, скажем, не совершу какого- либо добра - это "несвершение" не станется злом... А вот, предположим, зашёл я в подъезд, и лежит передо мной пьяное грязное вонючее тело моего соседа Аркадия. А ведь он донимает каждую ночь своей дикой музыкой, или криками, пьяными возгласами компании своих друзей - свиней. Так вот я, в силу воспитания своего, не пну этого урода, даже если очень захочу - не смогу. Так это же не будет добром - не будет... Но что же тогда есть пустота, или же вещество заполняющее эту пустоту, которое ни добром, ни злом назвать нельзя... Богу - богово... Дикобразу - дикобразово... " - следующие же мысли Виктора Яновича приобрели состояние невозможного к описанию на листе сумбура, тем более что он поднялся уже со своего седалища, приготовившись к выходу из вагона, чувствуя, вероятно, приближавшуюся остановку.
И остановка вскоре действительно произошла, не заставив себя ждать особенно долго - стоит, однако обмолвиться, что Ветшему Виктору Яновичу пришлось провести некоторое время, стоя, ожидая возможности выйти, поскольку место покинутое им оказалось тут же занято старухой, обмотанной с ног до головы - подобно, приготовившейся преобразоваться волшебной красоты бабочкой, гусенице - серым шерстяным шарфом.
Поезд сперва несколько замедлил ход, представши пружиной, сжатой до предела и приготовившейся, кажется, разомкнуться с небывалой прежде силой. И, верно, через десять недолгих секунд вагон, содержавший в себе Геннадия, вырвался из туннеля с невероятной скоростью, погрузив пассажиров в пространство некоторой станций Л-ой. Поезд остановился. Среди пассажиров прошла лёгкая дрожь - все занятые прежде своими собственными мыслями, или, как отмечалось ранее, своим личным отсутствием мыслей, затаили дыхание, принявшись искать поддержки во взгляде прочих, также желавших, в тот момент, помощи. Тишина, нарушаемая лишь шуршащей, по обыкновению своему, газетой, читаемой расположившимся в одном из углов инженером - Пашкой Рассказовым, длившаяся всего каких-то несколько секунд, предстала для Геннадия зияющей вечностью. Но благо, двери распахнулись, сопровождаемо предупреждением об "осторожности при выходе из вагона", вследствие чего, все пассажиры смогли облегчённо выдохнуть, создав тем самым ощущение использованного уже воздуха, обыкновенного для граждан, посещающих метрополитен регулярно. В вагон, тогда, на смену вывалившимся господам, живущим, вероятно близ станции Л-ой, вошли новые - коих было вдвое, а то и втрое больше - граждане. А вмести со всеми вошла и она.
Стоило только Гене заметить её - как тут же он погрузился в сладкое, низменное, но при том, каким - то невероятным образом, умевшее сочетать в себе необыкновенную возвышенность чувство, какое, пожалуй, испытывает продрогший, погруженный, уже, всем своим существом в промерзлую зимнюю землю пёс, нашедший внезапно тот самый, уготованный, кажется для него, именно для него, клочок земли, образующий что-то вроде крохотного островка посреди бескрайних заснеженных просторов, подогреваемого подземными оживляющими течениями... а, впрочем, может быть ничего подобного он и не испытывает, но Гена тогда переживал именно это. Он будто всеми своими неловкими, угловатыми движениями, тогда, устремился вверх, заглотнув куда больше воздуха, чем смог бы обыкновенно - и действительно, он находился в состоянии, предполагавшем,
как: "Гена, беги, возьми её, она твоя", так и: "Стой Гена, это чувство для тебя предельно ново, лучше уж оставь всё, как оно было прежде"....Она - звали её ...
– была молода и, само собой разумеется, не предполагала и возможности видеть рядом с собой седого, медведеобразного Геннадия Викторовича, воспринятого ей, в своих сердечных конвульсиях, обыкновенным сумасшедшим, коим он, впрочем - скажем отрыто - мог бы прослыть среди всякого общества. ... не была особенно высока, но притом не могла бы считаться низкой. Не выделялась она, с тем же, и особенной худобой, или толщиной, будучи невероятным образом усреднённой, во всех своих движениях и пропорциях, дышащих, живой будто бы свежестью и лёгкостью. ... была из тех девушек, одна только мысль, о которых вызывала чувство лёгкой, но радостной печали, а встреча с коими, могла бы равно, как осчастливить, так и привести в состояние великого душевного упадка, мечтавшего так долго о том свидании, юнца. Проходя, она оставляла за собой шлейф терпкого, кисло-сладкого аромата, бывшего не частью, но продолжением её, носившей ярко - рыжие, пышные волосы, преобразовавшиеся бежевыми, выгорая на майском солнце. Большие, наполненные неизвестной природы счастливой усталостью, глаза её, не имевшие определённого оттенка - он не стался бы чем-то важным при взгляде, случайно упавшем, представлявшимся самостоятельным организмом, возжелавшим бы, вероятно, жить, отдалившись предельно от прочего тела - уживались на круглом, румяном личике её с крохотным лоснящимся носиком и поджатыми красными губами. Ей - обожжённому солнцем ребёнку - для собственного же блага стоило бы сойти с поезда, прямо сейчас, не раздумывая! Последней, кем она могла бы стать, так это пассажиркой грязного, полного ненавистными друг другу людьми вагона ... Впрочем... её там не станет, спустя одно лишь мгновение...
Спустя мгновение, осмотревшись возможно вкруг себя и поняв, что класс - усреднённый равно так же, как и она сама не станет лучшим спутником в желанном её путешествии, словом, пожав плечиками и произнеся что-то вроде некоторого "Хм...", молодая особа покинула поезд, не проехав ни единой станции вперёд.
Спустя пару минут после отбытия, поезд вырвался из-под земли, открывшись Геннадию огромным организмом собравшегося в нём народа. Позади, лишь промелькнув в окне, оставались: здание московского стадиона, бывшего по определению квадратным и не имевшим, с тем же, ничего совершенно общего со стадионом города NN, мраморные здания театров, украшенные предвосхищающими будущие в них спектакли вывесками. Могло бы показаться, что Гена, провожая обозначенную архитектуру печальным своим, обеспокоенным взглядом, стирает различные постройки музеев, памятников, установленных всяким негодяям, вовсе. И страшно было бы даже представить, каким великим, в размерах своих, городом NN, могли бы предстать бывшие когда - то столичным центром, просторы, проберись Геннадий до самой последней станции. И неужели, то место - принявшее лишь на мгновенье подобного Геннадия, обречено было преобразиться мрачным городом российского Подмосковья...
В оконную панель зелёной колбасы метро дробью барабанил дождь, вызывавший у толпы недоумённые смешки, провожаемые одобрительными переглядами, обозначавшими будто бы: "Вот не было же дождя, а теперь - дождь, самый настоящий, барабанит в окно и более того проливается в открытые окна. Смех!" Окна действительно были раскрыты, но вовсе не все, как мог бы подумать читатель, а лишь только два, первое из которых располагалось в самом правом углу, ближе к хвосту поезда, а второе было прямо противоположно первому в местопребывании. Под первым из окон лежал хмельного состояния человек, явно не одобрявший нахлынувшие на него холодные потоки водной стихии, но не покидавший своего места, а точнее трёх занятых его тушей мест (вероятно, что в нём и заключался пресловутый пассажирский "Смех!"). Под другим же окном располагалась влюблённая пара, составленная из полной, пышноволосой брюнетки, и тощего высокого, сквозящего бесполезностью и совершенным неумением, блондина в роговых очках. Выглядел он настолько несуразно, что создавалось впечатление, будто бы где - то несомненно должно существовать то место, в котором никто кроме него не смог бы смотреться пригодным. Так, он не был бы способен, ни при каких условиях, подняться и закрыть окна, чего, кажется, и желала от него смущённая спутница. Он, паренёк, лишь глупо поглядывал на свою подругу, пожимая нелепо плечами. Тогда, Геннадий решился помочь, сместив, до закрытого состояния, стеклянную панель, после чего поймал на себе злобный взгляд, смотревшейся прежде довольно добродушно, девушки. Более того, все пассажиры, чей смех к тому времени перешёл уже в диковатый гогот, замолкли, уставившись на Геннадия.
На Гену напала истерика, перетекшая плавно в действительную панику. Он начал задыхаться, выхватывая жадно ртом клочки густого воздуха, и попятился было назад, спиной, перебирая руками попадавшиеся ему беспрерывно холодные поручни, и хотел уже сесть на бывшее когда- то его собственным место. Но, как только Геннадий намерился усесться в кресло, так тут же был одёрнут яростным криком: "ТЫ КУДА ПРЁШЬ, ПРИДУРОК, ГЛАЗА РАЗУЙ". Его издала горообразная, переходящая из вершины узкой головы к беспредельному низу тела, обладательница крохотного самоката. Однако облик её мог статься совершенно другим, ведь Геннадий Викторович - подлинный взгляд автора, мог бы обратиться в тот момент к любому из пассажиров вагона. Он метался, как зрачками глаз, так и всем своим существом по вагону, готовый казалось, вырваться из несущегося гулко локомотива, на ходу. Геннадий разъярённым зверем шнырял по клетке ржавых железных труб, подбегая к каждому пассажиру поочерёдно, взвывая что-то нечеловеческим голосом у каждого из кресел. Но все пассажиры спали. Каждый человек в вагоне спал, опустив на грудь голову, и покачиваясь от лёгкой тряски. Геннадия обуял истинный ужас, не случавшийся с ним... Хотя, постойте. Удивительно, но порывшись в картотеке воспоминаний героя, автор, что впрочем, вредит изначальному замыслу его, смог бы найти подобные чувства, испытываемые однажды Геннадием Викторовичем...
...Мрачные, плетёные латунной проволокой ворота, почерневшие большей частью ни то от влаги, ни то от старости, зачинали лесной парк, разорванный неровной лентой жёлтой тропы. Память о вчерашней буре хранилась на земле обширными лужами и поломанными ветвями деревьев, сбивчиво разбросанными по той же всё тропинке. Раскидистые сосны и ели, допускавшие лишь малую долю утреннего солнечного света, сопровождали маленького мальчика, десяти лет отроду, по обе стороны дороги. Он - ребёнок - сплавлялся будто бы, как могло показаться со стороны, на своём трубчатом, большим непомерно велосипеде, по лужам, вздымая за собой, павлиньим хвостом, широкие вееры грязной воды. Капли, сопряжённые с маленькими кусочками грязи, опускались на ржавые иглы хвойных растений, задерживаясь на одно лишь мгновение, а после, падая в бесцветную, каменистую почву. Но то продолжалось не долго. Чем дальше вглубь леса продвигался юный велосипедист, тем все менее парком представало окружавшее его пространство, становясь схожим со щетиной старой непригодной уже в хозяйстве щётки. Начиная с середины парка, лес всё более редел, открывая взору невидимые прежде кусты ольховника и можжевельника. Но вскоре и низкорослые жухлые кустарники пропали. Всё пространство земли, теперь, показавшееся мальчику схожим с изрешечённой гвоздями доской йога, было усеяно кривыми срубами пней. Подобный вид навивал ощущение тумана и удушливой духоты, воздуха будто бы становилось всё меньше и меньше. Ребёнок ускорился. Путь, не имевший для мальчишки, до момента, определённой цели, приобрёл подобную, как только впереди замаячила разрушенная белая колоннада, бывшая когда - то, вероятно, основанием исполинского портика. В одну секунду велосипедисту показалось, что цель недостижима, но то лишь укрепило его желание достигнуть возникшего внезапно сооружения.