Гумилев и другие мужчины «дикой девочки»
Шрифт:
К одиннадцати часам — официальному часу открытия «Собаки» — съезжались одни «фармацевты», то есть случайные посетители. Как правило, господа богатые и меценатствующие. Платили три рубля за вход, пили шампанское и всему удивлялись. Позже, вплоть до утра подтягивалась публика «своя» — отыгравшие спектакль актеры, художники, отужинавшие в ресторанах литераторы. «Собака» превращалась в клуб художественного бомонда.
В подвальчике с наглухо задрапированными окнами было всего три комнаты: буфетная и две залы — побольше и совсем крохотная. Стены были пестро раскрашены Судейкиным, Баклиным и Кульбиным, ярко горел огромный кирпичный камин, на одной из стен висело овальное зеркало, под ним стоял длинный диван — место для особо важных гостей. Нехитрый интерьер дополняли низкие столы,
Сводчатые потолки всегда заволакивали клубы дыма, на крошечной эстраде звучали стихи, музыка, разыгрывались шуточные представления. Здесь дурачились, наряжались в карнавальный хлам — отдыхали от принятого в свете дендизма, вели принципиальные споры о будущем искусства, влюблялись. Здесь зажигались «звезды» и гасли самые пылкие мечты.
Большинство постоянных «собачников» составляли сотрудники или авторы аристократического «Аполлона», не лишавшие себя радости подурачиться. Часто «Собаку» навещали и именитые гости. Здесь бывал король французских поэтов Поль Фор, Эмиль Верхарн, Рихард Штраус, заходили все питерские и приезжие поэты: Маяковский — в желтой кофте, Игорь Северянин — в кожаном камзоле и автомобильных очках, Хлебников — с отсутствующим взглядом самоубийцы. Как-то появился юноша с ресницами-опахалами и ландышем в петлице — Осип Мандельштам.
Однажды вдохнув дымный воздух шумного подвала, Ахматова почувствовала — это ее место. Через год, под Первого января 1913 года, вспоминая новогодний маскарад в честь открытия кабаре, она написала «оду» «Бродячей собаке»:
Все мы бражники здесь, блудницы, Как невесело вместе нам! На стенах цветы и птицы Томятся по облакам. Ты куришь черную трубку, Так странен дымок над ней. Я надела узкую юбку, Чтоб казаться еще стройней. Навсегда забиты окошки: Что нам, изморозь или гроза? На глаза осторожной кошки Похожи твои глаза. О, как сердце мое тоскует! Не смертного ль часа жду? А та, что сейчас танцует, Непременно будет в аду.Вскоре после открытия кабаре на вечере, посвященном двадцатишестилетию поэтической деятельности Бальмонта, Ахматова впервые прочла стихи не через столик, как в «Башне», а с крошечной эстрады. Продумала сценический наряд, соответствующий настроению стихов: узкое черное шелковое платье, старинная шаль со стеклярусом — прабабушкина, из сундука свекрови.
Прямая и неторопливая, она прошла зальчик, встала вполоборота (как отрепетировала уже давно) — так хрупкая фигура казалась еще тоньше, вот-вот переломится в неправдоподобно узкой талии. Полупрофиль был четко очерчен, маленькая черная голова с атласной челкой опущена. Начала читать:
Сжала руки под темной вуалью… «Отчего ты сегодня бледна?» — Оттого, что я терпкой печалью Напоила его допьяна. Как забуду? Он вышел, шатаясь, Искривился мучительно рот… Я сбежала, перил не касаясь, Я бежала за ним до ворот. Задыхаясь, я крикнула: «Шутка Все, что было. Уйдешь, я умру». Улыбнулся спокойно и жутко И сказал мне: «Не стой на ветру».У нее был низкий, как бы ниспадающий голос. В начале строфы он набирал высоту и скользил вниз, замирая почти в шепоте. Такую манеру не назовешь
«завыванием», но и на чтецкую она не походила: смысловые подробности не выделялись, слушатель схватывал мелодию всей строфы. Она не модулировала оттенки смысла — звук был полный и глубокий. Чтение Ахматовой чаще всего сравнивали со священнодействием. Она точно уловила необходимый ей стиль, производя впечатление сдержанного величия…Тишина, и вдруг публика взорвалась криком: «Браво!» «Еще! Еще!» — скандировали зрители. К ней кинулся господин в смокинге и с розой в бокале шампанского:
— Позвольте объясниться вам в любви! Мы видимся впервые… Возможно, вам покажется странным…
— Впервые?! Удивительно, что вы не упомянули о пирамидах!.. Обыкновенно в таких случаях говорят, что мы, мол, с вами встречались еще у пирамид при Рамсесе Втором. Неужели не помните? — парировала Анна, ее реплику оценили взрывом смеха.
…Мандельштаму Анна Андреевна пророчески предрекла: «это наш первый поэт». И он не остался к ней равнодушен. Написал «портрет» Ахматовой, читающей стихи в «Собаке»:
Вполоборота, о печаль, На равнодушных поглядела. Спадая с плеч, окаменела Ложноклассическая шаль. Зловещий голос — горький хмель — Души расковывает недра: Так — негодующая Федра — Стояла некогда Рашель.«Ваши стихи можно удалить из моего мозга только хирургическим путем», — сказал Анне юный поэт. Они подружились на многие годы. Долгая дружба связывала ее и с женой Мандельштама Надеждой Яковлевной…
На посиделках в «Башне» Иванова среди снобов, все никак не могущих разделиться на футуристов, акмеистов и символистов, она еще испытывала комплекс «дворняжьей» породы. Уж больно все умные и горазды говорить красиво — о программах своих, манифестах, как иронично заметил Гумилев, «для будущих занудных исследователей» (в этом смысле куда ближе к истине Цветаева, отрицавшая всякое формалистическое деление поэтов, кроме как на хороших и плохих).
А в прокуренном подвальчике у Анны был свой зритель, именно тот, не искушенный авангардным искусством «фармацевт», предпочитавший стихи балету или музыке. Зритель, конечно, не с улицы. Большей частью — интеллигенция Петербурга.
Красавицей Анна не была, она, как считали ее поклонники, была больше чем красавица. Молодая Гумильвица даже среди красоток, собиравшихся в «Собаке», привлекала внимание своей нестандартной одухотворенностью, «отделенностью ото всех». Какая уж тут «дворняжка» — самая аристократическая порода заявляла о себе в манере двигаться, острить, молчать.
Да, я любила их, те сборища ночные, — На маленьком столе стаканы ледяные, Над черным кофеем пахучий, тонкий пар, Камина красного тяжелый, зимний жар, Веселость едкую литературной шутки…Но конечно же у полупьяной, талантливой, шумной, валяющей дурака «Собаки» был сильный душок «кабака и вульгарности», как справедливо считали снобы. Блок, брезгливо «Собаки» сторонившийся, литературовед-аристократ Недоброво и прочие солидные мэтры сюда не заходили. Анна ощущала этот пошловатый, рисковый привкус увеселений. Он ей нравился, но отмежеваться от бесшабашного веселья она считала необходимым. Ведь у нее совсем иной полет. «Вечно и всюду чужая», — писал Гумилев. Значит, надо держать марку. Становясь примадонной «Собаки», Ахматова старалась сохранить манеру отстраненности и аристократической строгости. Но не лишала себя эксцентричных выпадов и амурных радостей. Поднявшись из-за стола, могла сделать «змейку» — обвить стул изогнутым, ноги к голове, телом. Ее гибкость, как и тонкость кости, — совершенно исключительная, ошеломляла многих. Однако смелые трюки не исключали довольно резкого тона с теми, кто, как считала Ахматова, позволял себе амикошонство.