Гувернантка
Шрифт:
Я встал у подножия лестницы. «Спит?» — донесся сверху голос Корнилова. «Спит, господин поручик», — ответил Сигалин. «Ну, тогда начинай с ног. Только осторожно. И не спеши». Что-то захрустело, посыпалось. Дробное постукивание по твердому? Что-то сыплют в ванну? Грязевая ванна? Ох уж этот отец! Это ведь… «Сигалин, — Корнилов медленно цедил слова, — теперь сюда добавь. Вон с той стороны. — Звякнуло отставленное на пол ведро. — Возьми другое. Только помалу клади, не все сразу. И на грудь тоже». Компрессы ставят? Я пожал плечами. Господи, где Зальцман откопал этого Корнилова? Небось, рублей тридцать сдерет за свои грязевые компрессы. Хоть бы помогли!
Через несколько минут отец спустился в салон. «Он говорит, что система Ханемана — самая лучшая, хотя в клиниках так не считают. Homoion pathos, твердит, allopatia, мол, уже свое отслужила. Кто знает, может, он и прав. Понимаешь,
На лестнице появился Корнилов. «Больная должна полежать. Терпение, только терпение, господин Целинский. Вы не волнуйтесь. Я уже сотню солдат таким способом вылечил. Медики отказываются верить, ну да и бог с ними. Обыкновенная зависть».
Мы сели в кресла. Корнилов опять взял сигару. Щелкнула спичка. Часы мерно отстукивали минуты. «Барышне следует полежать так по крайней мере полчаса». «Не слишком долго?» — спросил отец. Корнилов не обиделся: «Меньше нет смысла. Да еще осложнения начнутся».
Мне вдруг показалось, что я слышу негромкий стон. Я поднял голову. Отец посмотрел на меня, потом наверх. Стон повторился и как-то странно оборвался, будто стонавшему заткнули рот.
Я вскочил, побежал наверх, толкнул дверь ванной. Луженое ведро перевернулось, звякнуло, ударившись о каменные плитки пола. За окном небо, пересеченное холодной красной полоской зари. Сверкание кафеля. На полу лужи. В ванне по шею обернутая мокрыми полотняными тряпками панна Эстер. Все тело усыпано мелкими кусочками льда — словно ее положили в кучу битого стекла. Сигалин придерживал ее за плечи, а она, отчаянно мотая головой, пыталась высвободиться из тесных витков влажной материи. «О Господи, отпустите меня! — кричала она, так выворачивая шею, что Сигалину не удавалось ладонью закрыть ей рот. — Господи, мне ужасно холодно!» Ее била дрожь. В дверях появился Корнилов. «Сигалин, не слушай несчастную. Держи крепко, тут важно время!» Панна Эстер напряглась, разорвала полотно, высунув мокрую от тающего льда руку, оттолкнула Сигалина. Он пошатнулся. Кусочки льда посыпались из ванны на пол. Наконец она увидела меня: «Пан Александр, спасите! Спасите меня…» Я схватил Сигалина за плечо и оттащил от ванны. Ничего не понимая, он испуганно уставился на Корнилова, тот хотел было кинуться ему на помощь, но отец не позволил. Когда я погрузил руки в толченый лед, у меня мгновенно закоченели пальцы. Тело панны Эстер оцепенело от холода. Мне не удавалось ее поднять. «Отец, помоги! Быстрее!» Я разорвал мокрое полотно на груди, освободил руки. Она ухватилась за мое предплечье, как ребенок, ищущий спасения от огня в материнских объятиях. Лед хрустел под ногами. Мы перенесли ее в комнату, положили на кровать. «Янка! — крикнул отец. — Горячую воду! Много! Быстро!» Янка принесла из кухни дымящийся кувшин, вытолкала нас за дверь, стала стягивать с панны Эстер ледяные тряпки и обкладывать дрожащее обнаженное тело горячими полотенцами.
Корнилов был возмущен: «Это что ж такое? Сперва приглашают, а потом фанаберии? Господин Целинский, что же вы так распустили сына! А процедуру прерывать раньше времени — это смерть! Тут не до сантиментов! Малярию можно одолеть только холодом. Similia similibus!» Отец вытащил бумажник: «Пан Корнилов, тут тридцать рублей, как договаривались. Берите. А про сына я худого слова не позволю сказать. Выбирайте выражения».
Корнилов взял пальто: «Не нужны мне ваши деньги. Что я теперь пану Зальцману скажу? Ведь толку-то никакого не будет! И Венедиктов этот еще! Этакая прорва денег. Сигалин, зови извозчика».
«Успокойтесь, — сказал отец. — Венедиктову я заплачу».
Они ушли. Отец медленно набивал в трубку табак. Пальцы у него дрожали: «Боюсь, ты переусердствовал. Что ты понимаешь в медицине? А Корнилов этот, возможно, прав. Сам знаешь, лечение иногда переносится тяжело, но результаты дает хорошие».
Я молчал. Перед глазами у меня еще было туго спеленутое мокрыми серыми тряпками, скованное тело, червяком извивающееся в хрустящей массе толченого льда, — картина эта потом снилась мне много ночей подряд, не желала уходить из памяти, неизменно живая, вызывающая страх и восхищение, потому что за отчаянными бессильными движениями вдруг открылась ни с чем не считающаяся, неподвластная мысли и слову нелепая надежда, которую ничто — я знал — не могло сломить. И позже, возвращаясь мысленно к той минуте, опять ощущая под пальцами холод рвущегося с треском намокшего полотна, которое я сдирал с ее плеч, я снова убеждался, что поступил так, как следовало поступить, даже если отец
был прав.«Прости, отец, — я вынул трубку из его дрожащей руки и сам затолкал туда табачный завиток, — но это могло ей только повредить».
Я не ошибся: под вечер панна Эстер начала бредить, прерывающимся усталым голосом тихо напевала какую-то немецкую песенку о Хайди и Катарине.
Когда мать по возвращении из Отвоцка услышала, что произошло, она только вздохнула: «Пригласить казарменного врача! Чесь, ты в своем уме?!» Отец кипятился: «Я Зальцману доверяю, Корнилов ему дочку вылечил. Как же я мог отказаться от помощи?»
Анджей, вернувшийся вместе с матерью, стоял на пороге комнаты на втором этаже и молча смотрел на панну Эстер, которая в зеленой нише, на кровати с высокими спинками из гнутого дерева, под горячими полотенцами, укрытая сверху клеенкой, ватным и шерстяным одеялами, хрипло дышала, забывшись тяжелым сном.
Камень
Назавтра около девяти утра я услышал голос пани Мауэр. Он доносился с кухни, где пани Мауэр присела, чтобы, торопясь и глотая слова, поделиться с Янкой новостями — такими волнующими, что отец даже поднял голову от «Курьера», а она, наклоняясь к Янке, еще раз повторила, что все это правда, иначе зачем бы прелату Олендскому — как она добавила шепотом — просить об этом помалкивать? «Так что и ты, Янка, не выдавай секрет, и никому, никомушеньки ни слова…»
Но разве могло хоть что-нибудь сдержать волну перешептываний и сдавленных восклицаний, которая все шире разливалась по просыпающемуся городу?
Говорили о том, что случилось в костеле св. Варвары.
«Было около восьми, — пани Мауэр вытирала лоб батистовым платочком. — Перед алтарем никого, костел пустой, Якубовская меняла воду в вазах с цветами, спустилась, а он уже там был, стоял на коленях у передней скамьи…» — «На коленях?» — Отец поднимал брови. «Ну да! — пани Мауэр возмущалась, что ее перебили в самый важный момент. — Делал вид, будто молится, но что-то Якубовскую кольнуло, она обернулась… тут он как размахнется…»
Цепочки слов перетекали из улицы в улицу, как косяки слепых рыб, ощупью отыскивающих дорогу в заросшем камышом озере. Кто-то клялся, что там, у Святой Варвары, без нескольких минут восемь, в темном костеле, где после мессы, которую отслужил викарий Ожеховский, уже были погашены все свечи, у самой капеллы видели невысокого коренастого мужчину, чернявого, со шрамом над бровью, который стоял за колонной, вроде бы кого-то подстерегая.
«И что плетут! — панна Розвадовская, которую отец встретил в пассаже, не скрывала раздражения. — Это был жгучий брюнет, огромный мужик, из тех, что идут в плотогоны». — «Ну да, раз черные волосы, — задумывался пан Малишевский, узнавший об этой истории от Яна, — верно, кто-нибудь из цыган, что ночуют сейчас в кибитках на Мокотовском поле. Безбожие, известное дело, распространяется в первую голову среди людей, не имеющих собственного дома и постоянных занятий. Дом — это святое, формирует человеческую душу».
Панна Осташевская, которой все в подробностях рассказала Юлия Хирш на прогулке в Саксонском саду, только крестилась: «Это наверняка был дьявол, не человек, из тьмы вышел и во тьму вернулся». — «Дьявол! — фыркал пан Залевский, владелец лавки колониальных товаров, когда отец повторял ему эти слова. — Дьявол, пан Чеслав, который зовется Розенкранц или Апфельбаум. Да это, пан Чеслав, как пить дать работа сионистов. Чему тут удивляться! Тот, кто детей на мацу похищает, и на худшее способен». — «Залевский этот — он бы и социалистов с удовольствием приплел, — язвил путейский служащий Мигонь, на которого мы вечером наткнулись около почты, — но у социалистов поважней есть заботы, чем, пускай даже знаменитая, статуя святой — дай-то Бог, чтобы она как можно дольше радовала наш взор».
Но постепенно, с часу на час, картина случившегося вырисовывалась все отчетливее. «Надо бы спросить прелата Олендского, — бормотал отец, раскуривая трубку. — Слишком много свидетелей, клянущихся, что видели все своими глазами». А противоречивые версии множились. Я заметил, как жадно Анджей, когда мы дома обсуждали слухи, ловил каждое слово. То, что случилось у св. Варвары, его изрядно напугало. Да и неудивительно. Это же в нескольких шагах от нас!
А вокруг св. Варвары между тем собирались толпы. Пожарные усилили охрану Богоматери Кальварийской, встали по обеим сторонам в золоченых касках, с топориками за поясом, хотя прелат Олендский уверял, что в этом нет необходимости. Скопище голов колыхалось перед мраморной балюстрадой, отделяющей бумажную пещеру от пресвитерия. Каждый хотел увидеть место, куда угодил камень.