Гувернантка
Шрифт:
«Васильев? — панна Эстер подавала советнику Мелерсу сахарницу. — Это о нем пишут в “Revues de Deux Mondes”?» — «Да, сударыня, тот самый. А пишут о нем не без оснований».
И без всякого перехода, даже если минуту назад шутил, советник Мелерс начинал говорить очень серьезно, хотя в глазах все еще тлели золотистые искорки добродушной иронии. «Души нынче, голубушка, беспокойные, нетерпеливые, сами не знают, чего хотят. Всякое может случиться. Как тут устережешься! Взять хотя бы эту Засулич. Ведь она — помните, господа? — стреляла в самого градоначальника Трепова. Притом будучи приглашена на аудиенцию! И подумать только: он отдал Богу душу, а ее оправдали, и публика в суде еще аплодировала. В сердцах и умах сущий хаос! В мае барон Хейкинг на улице застрелен нигилистами. Кравчинский стрелял в генерала Мезенцева в самом центре Петербурга. А в феврале убили князя Кропоткина, харьковского губернатора.
Слушая советника Мелерса, мы чувствовали, как грозовые тучи сгущаются над Европой, а народы — и большие, и малые, — будто стая вспугнутых дождем куропаток, собираются на распутье, беспомощно высматривая надежду на будущее. Но не на политические темы охотнее всего говорил советник Мелерс, когда вот так вечерами сидел у нас на Новогродской, хотя наверняка немало мог рассказать. Другое его занимало.
«Что такое счастье? — задумчиво произносил он, когда Янка вносила хрустального лебедя с вишневым вареньем. — Вот о чем стоит поразмыслить. Смотрите, сколько людей сегодня гибнет, притом мгновенно, все эти покушения, бомбы, поджоги, а вот императора Господь уберег. Сперва от Каракозова — это раз. Потом от Березовского — два. Явственные знамения! А Соловьев этот? Он же прямо к царю, прогуливавшемуся перед Зимним дворцом, подошел, был от него в двух шагах, пять раз выстрелил, но ни одна пуля не попала в цель. Ни одна! И подумать только: в двух шагах от царя выпустил пять пуль — и ничего! Да что там Соловьев! В восьмидесятом нигилисты с полпуда динамита подложили в императорской столовой, проверка ничего не обнаружила, мощный взрыв разнес залу, десять человек убило, а император? — у государя нашего Александра волос с головы не упал, потому как впервые со дня своей коронации он опоздал к обеду!»
Советник Мелерс брал апельсин, кожуру которого надрезала звездными лучиками панна Эстер. «Ну а впоследствии, — отец пододвигал к нему плоскую хрустальную вазу с золотыми плодами, — ведь потом на Екатерининском канале…» Советник Мелерс сосредоточенно разделял апельсин на дольки: «Да, Чеслав Петрович, вы правы, но — заметьте — тогда, на Екатерининском канале, первая бомба, что Рысаков поначалу бросил, никакого вреда императору не причинила. Никакого! Только когда Гриневский бросил вторую, царь наш, весь израненный, скончался час спустя в Зимнем дворце. А в восемьдесят восьмом разве не повторились знамения? Взять хотя бы тот поезд, что на линии Курск — Харьков слетел с насыпи! Император со всем семейством в нем ехал, и все уцелели, хотя убитых было множество. Нужны ли еще примеры? О, счастье — штука, заслуживающая размышлений. И весьма загадочная».
Советник Мелерс вытирал рот салфеткой, глядя на нас внимательно, словно хотел по нашим лицам прочитать, разделяем ли мы его чувства (неужто после таких речей в наших душах не должны возникнуть быстрые, как пламя, вопросы, на которые нет ответов?), протягивал руку к пододвинутому ему отцом серебряному портсигару за гаванской сигарой, разворачивал позолоченную обертку, машинкой старательно срезал верхушку, закуривал, после чего, выпятив губы, выпускал душистые облачка дыма, шутливо прищуривался, а мы не знали, то ли он по своему обыкновению забавляется нашей растерянностью, то ли со всей серьезностью — всегда тщательно укрытой под веселыми словами — размышляет над темными сторонами жизни, которых бежит в испуге обыкновенное человеческое сердце.
Красная лента
Ночью над Варшавой пронеслась сильная гроза, но в доме и без того никто не спал.
Янка быстро пробегала по коридору с дымящимся полотенцем в руках, сердито мотала головой, отгоняя нас, а если я пытался открыть перед ней дверь в комнату панны Эстер, отстраняла меня локтем, не позволяя заглянуть вовнутрь через ярко светящуюся в темноте щель. Мы с Анджеем обменивались встревоженными взглядами, когда дверь — на секунду приоткрывшись — быстро за нею захлопывалась.
Под вечер, убедившись, что Анджей спит, я подкрадывался к узенькой щелке возле дверного косяка. Вся комната панны Эстер утопала в золотистом сумраке. Облако света вокруг молочно-белого колпака настольной лампы достигало изголовья кровати. Я видел высокую подушку, темные волосы, стянутые красной лентой, но когда переводил взгляд на руки… Руки панны Эстер — всегда с такой нежной ловкостью обхватывающие любой предмет — теперь неподвижно лежали на одеяле. По стене комнаты перемещалась тень: это мать, склонившись над фарфоровым тазом, выжимала полотенце. Плеск капель, брошенные вполголоса слова: «Приподнимите ее». Панна Эстер делала беспомощное движение, словно от чего-то защищаясь, но через минуту пальцы правой руки, сжатые в кулак, разжимались. По стене скользила вторая тень: это доктор Яновский, подсунув ладонь под голову панны Эстер, приподнимал
ее выше на подушке. Я стоял, прижавшись щекою к двери, и, глядя сквозь щель на освещенную настольной лампой комнату, чувствовал, как сильно у меня колотится сердце.Потом кто-то коснулся моего плеча. Анджей? Проснулся? Я приложил палец к губам. Теперь мы уже вместе смотрели из темного коридора через узенькую щелку на погруженную в золотистый сумрак комнату панны Эстер, где длинные тени матери и доктора Яновского то взбирались на стену по зеленым обоям, разрисованным ирисами, то срывались с потолка, как огромные летучие мыши. Заплескалась вода, мы затаили дыхание, доктор Яновский повернул панну Эстер на левый бок, мама откинула одеяло, принялась обтирать полотенцем обнаженные плечи, панна Эстер попыталась заслониться рукой, но смогла только пошевелить пальцами. Она была слаба, как умирающий голубь, которого я когда-то увидел на подоконнике. Под полузакрытыми веками дрожали голубоватые белки.
И снова плеск воды. Мать уголком полотенца смачивала виски панны Эстер; потом, приподняв под мышки, они с доктором положили ее на бок. Она сползала с подушки вниз, в темную впадину постели, как будто позвоночник у нее был из мягкого воска. Вздохнула — глубоко, хрипло, — но после этого не стала дышать ровнее. Тело сместилось на край кровати, рука свесилась до пола, пальцы начали теребить ковер, словно искали крупинки рассыпавшейся соли, кисть руки затряслась, запрокинутая голова, веки, дрожащие губы…
Анджей отстранил меня от двери, вбежал в комнату — я не успел его остановить — и принялся торопливо, какими-то птичьими движениями укутывать панну Эстер скомканным одеялом. В глазах ни слезинки, только где-то на дне зрачков пугающий недобрый блеск. Мать оттащила его от кровати. Заметив, что я стою в дверях, растерянно крикнула: «Почему вы еще не спите?» Доктор Яновский взял Анджея за руку: «Панне Зиммель надо полежать спокойно, ей это просто необходимо, малейшее волнение…», но Анджей с истерической поспешностью оттолкнул доктора Яновского, локтем смахнув с ночного столика пузырьки с лекарствами. Зазвенело стекло. Доктор Яновский пытался его удержать, мать гладила по голове: «Пойми, сейчас панне Эстер ничем нельзя помочь. Ей необходим покой, она должна много спать». Без толку. Не сводя с панны Эстер глаз, он беззвучно заплакал, с трудом глотая слюну, смешанную со слезами, потом вырвался из рук матери и стал кончиками пальцев приглаживать волосы панны Эстер, будто не замечая, что под ее полузакрытыми веками мечется беспомощный, поблескивающий кусочек белка. «Анджей! — я кинулся к нему. — Перестань! Это бессмысленно». Но он хотел, чтобы она села, подпер ее подушкой, поддержал, выше подтянул подушку, однако панна Эстер перекатилась на правый бок, ударившись рукой о край кровати. Только тогда, увидев, как резко дернулась ее голова, он попятился и, наткнувшись спиной на стену, не отрывая от нее глаз, замотал головой, точно кому-то горячо возражая. Мать увела его из комнаты. Он не сопротивлялся. Я взял его за руку: пальцы были горячие и влажные.
Хорошие репутации
И вдруг, как в калейдоскопе, встряхиваемом нетерпеливой мальчишечьей рукой, сложилась новая картина города. То, что прежде было едва заметно, существовало на краю поля зрения, в дальнем уголке памяти, выступило из тени. Новые ориентиры. Новые маршруты. Другие расстояния. Больница св. Лазаря на Ксёнженцей. Больница Преображения Господня возле костела св. Флориана на Праге. Больница Младенца Иисуса около Фильтров. Прежде мимо стен из песчаника и красного кирпича, мимо длинных фасадов с неоготическими эркерами и сотней окон молочного стекла, мимо всех этих великолепных угрюмых зданий с застекленными галереями и козырьками над входом, мостовая перед которыми была вымощена дубовой плиткой, чтобы стук копыт не нарушал сон, мы проходили с вежливым равнодушием — кому хотелось примечать их летним днем, когда столько солнца, а ветер с Вислы выворачивает поля украшенных цветами шляп, но сейчас, на обратном пути из аптечного магазина Эрмлиха, так и лезли в глаза разбросанные по стенам стенах между витрин, парадных, вывесок скромные, небольшие эмалированные таблички, на которых виднелась золотая надпись: имя и фамилия, специальность и лапидарный иероглиф цифр — часы приема.
И, встречая знакомых на улицах и скверах, мы уже не спрашивали, что дают в театре, как спел Черемышев в «Аиде», верно ли, что Турция вооружается, а кокетка из темного атласа и вправду моднее, чем муслиновый кринолин. Сейчас мы спрашивали: «Вы знаете хорошего врача?» Сейчас мы ездили с одного конца города на другой, собирая сведения о безошибочных руках, которые могут принести исцеление. Сейчас нам нужны были хорошие репутации — безупречные репутации, подкрепленные названиями лучших клиник Петербурга, Парижа, Кракова, Берлина.