Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

По вечерам она спускалась в салон.

«Не скучно вам так, одной?» Отец брал из серебряной коробочки щепотку табака. Она отрывала взгляд от разложенного на столе пасьянса: «Пан Чеслав, ну что за вопрос…» Отец переставал набивать трубку: «Э, да разве я что говорю, но… только учить и учить, и ничего больше?» Она смеялась, но не сердито. Я откладывал книгу. Через приоткрытую дверь салона мне видно было ее плечо и высокая легкая корона волос, в которых поблескивал черепаховый гребень. Отец смотрел на нее, как мальчишка, забравшийся за вишнями к священнику в сад. Совсем не таким он был в залах Собрания, куда по вечерам сбегал от своих сальдо, дебетов и кредитов! Сейчас, подперев кулаком подбородок, он поглядывал на нее с теплой улыбкой: «А Париж очень красивый?» Панне Эстер уже знакомо было такое вступление, но, прикинувшись, будто не знает, что за этим последует, она только кивала. «Значит, говорите, красивый?» — «Красивый». — «И стоит туда съездить?» — «Стоит». — «А платаны над Сеной растут?» — «Растут». — «А женщины?» — «Пан Чеслав, — панна Эстер клала даму червей рядом с трефовым тузом, — женщины там самые красивые». — «Ну да, известное дело, парижанки…» — заканчивал отец, засовывая

рыжеватый табачный завиток в осмоленную чашечку трубки. Дым был душистый, крепкий, с вишневой горчинкой, легким запахом оседал на усах. «Вы на свете много чего повидали». Панна Эстер клала короля крестей возле трефовой дамы. «Кое-что повидала. Везде ведь найдется на что посмотреть». — «Разумеется, — соглашался отец. — Но на киевских ярмарках, верно, не бывали». — «Нет. На киевских ярмарках не бывала». — «И Одессу не видели?»

Я знал, что отец уже оседлал своего любимого конька, уже набирает полную грудь воздуха, что слова уже сами рвутся с языка, а рука безошибочно тянется к буфету за хрустальным графином, в котором, отбрасывая рубиновые блики, колышется вишневая наливка. «Ну так выпьем за Одессу!» — отец поднимал зажатую в пальцах рюмку с рубиновой искоркой в стекле. И когда он поднимал эту рюмку с рубиновой искоркой в стекле, когда бросал в воздух это легкое, солнечное, по-южному сочное слово, салон наполнялся штормовым шумом волн, над белыми скалами вставали кипарисы, а внизу, в далеком городе, чьи бульвары омывало Черное море, подводы с киевской пшеницей, тяжелые, накрытые холстиной подводы с кучерами на козлах, катили по центральным улицам в сторону Заречья, а затем исчезали одна за другой в огромных складах Панфилова на Херсонской: от них было рукой подать до вокзала, откуда отходил шнельцуг [8] на Львов. Панна Эстер поднимала рюмку: «За Одессу», — а потом они с отцом дружно разражались смехом — громко, безудержно, как дети, которые, сыграв с кем-то злую шутку, не могут нарадоваться безнаказанной свободе.

8

Скорый поезд (нем. Schnellzug).

Я входил, останавливался на пороге. «Пан Александр, — панна Эстер, увидев меня, отставляла рюмку (красная капелька скатывалась по ножке и гасла на белой скатерти), — идите же к нам». Потом садилась за пианино и, закрыв глаза, начинала играть — Монюшко, Штрауса или Катенина, отец вторил ей своим вкрадчивым баритоном, радуясь, что может попеть, как в прежние времена, когда он был заводилой на маевках Общества гребцов; потом, привлеченные звуками пианино, в дверях появлялись мать с Анджеем, и вот уже мы все собирались тут, в этой большой комнате в бельэтаже, в светлой комнате с розовыми цветами чертополоха на обоях, где в углу возле двери поблескивала зеленоватая кафельная печь с красивой решеткой, а за окном, над кронами деревьев, светлелся зеленый купол костела св. Варвары, куда мы ходили каждое воскресенье.

Я подходил к пианино и, опершись о крышку с золотой надписью «Wilh. Biese Hof. Pianoforte», смотрел, как белые пальцы панны Эстер легко бегают по клавишам, наигрывая то петербургский романс, то рассказ о калине с листом широким, что росла на обрыве над синим потоком, то песню о друзьях, что отправились на охоту, то забавную песенку о форели, а под конец, после нескольких тактов неторопливой мелодии, нежными прикосновениями извлекают из черного лакированного инструмента тоскливый украинский напев, которому панна Эстер научилась у Янки.

Ей достаточно было войти в комнату, как все там менялось. Анджей, борьба которого с латинскими склонениями не всегда завершалась победой и который еще недавно вел нескончаемые — как он говорил — пунические войны с паном Вонсовичем, сейчас постигал римские сентенции под заботливым крылом дружелюбного внимания, хоть и не выходившего за рамки наставнического долга, но наделявшего его верой в собственные силы. В прошлом остались бунты против «Гражданской войны» Цезаря и «Сказок» Перро. Само присутствие панны Эстер, словно воздух летнего дня, снимающий тяжесть с души, превращало занятия геометрией в странствие среди готовых раскрыться тайн. И дело было не в каких-то там новых методах, которые не позволяли бы юной душе впадать в уныние. Хватало одного только кивка, прищура глаз, голоса, обострявшего внимание, самой окраски слов, цвета глаз. А как приятно было смотреть на ее руки, движения которых даже в спешке не утрачивали плавности. Когда Анджей, разгневавшись на загадки французского синтаксиса, бросал на ковер грамматику Мартинсона, панна Эстер пережидала взрыв, а затем клала на его руку свою, и Анджей, умиротворенный этим легким прикосновением теплых пальцев, брался за книгу без обиды и униженности, будто недавних вспышек гнева вовсе не было. То, что она делала, не являлось следствием каких-то решений, да и нравственный закон и добросовестность тут ничего не определяли, — это был особый дар, ощущавшийся в каждом жесте: казалось, яркое, доброе, скрытое глубоко в душе воспоминание о чем-то, до сих пор мне не ведомом, вселяет в нее покой, тот покой, какого — я чувствовал — нам всем недоставало. Любой поступок людей, которых я знал и которыми восхищался, требовал напряжения, стремления разумно распорядиться жизнью, нелегко дающегося согласия с собственной совестью, она же все делала как бы походя, без раздумий, словно неосознанно, но при том каждое ее действие носило необычные, только ей присущие черты. Добро? Ах, ни о каком добре здесь и речи не шло. Панна Эстер — я это чувствовал — знала не столько что такое добро и что такое зло, сколько что важно, а что неважно. Иногда, посчитав забавным какой-нибудь пустяк, она громко, даже чуть нагловато смеялась, глядя на нас из-под полуопущенных ресниц, и хотя в этом смехе, на редкость легком и непринужденном, ощущался темный след давней боли, а может, и еще чего-то похуже, каждое обращенное к нам слово гармонировало с движением руки, будто бы немного отстававшей от голоса и никогда не пытавшейся нетерпеливым

жестом заставить кого-либо с излишней поспешностью отвечать на вопросы, которые она, решительно всем интересуясь, предпочитала задавать, нежели без нужды и чересчур много говорить о себе.

Сепия

А на буфете в своей комнате на втором этаже она поставила несколько снимков далекого города, оправленных в рамки красного дерева. Неизвестный фотограф (датская фамилия «С. S. Bertelssohn», тщательно выписанная зелеными чернилами, виднелась на обороте), должно быть, обожал меланхолические оттенки сепии: на его снимках башни и мосты города, где — как сказала панна Эстер — в доме номер 12 по улице Фрауэнгассе, в двух шагах от большого костела, жила семья Зиммелей, немного походили на парусники в темном тумане.

Об этом далеком городе она любила рассказывать по вечерам. Когда свет лампы оживлял розовые цветы чертополоха на зеленоватых обоях, а в кафельной печке тихонько потрескивали березовые поленья, она вынимала из лаковой шкатулки талию карт со знаком петербургской бумажной фабрики Греча и начинала раскладывать пасьянс. Анджей, подперев кулаком подбородок, водил глазами за рукой, в которой дама червей встречалась с пиковым королем. Вспугнутый кружением ночной бабочки огонек под фарфоровым абажуром дрожал, свет становился то ярче, то тусклее, поленья тихо трещали в печи, а я — голова на плюшевой спинке кресла, на коленях открытая книга, из которой высунулся засушенный лист, — слыша ее доносящийся из-за приотворенной двери теплый голос, не мог защититься от пробуждавшегося во мне, странно болезненного и светлого чувства.

Анджей желал знать все о порте, о парусниках из Бремена, Пиллау и Таллина, подплывавших — по словам панны Эстер — чуть ли не к самым Зеленым Воротам [9] ; в тот вечер он спросил про «этот дом на Фрауэнгассе». Панна Эстер осторожно поправила манжету платья, как будто на пепельный шелк сел испуганный мотылек: «Обычный дом, ничего особенного…» Она как-то странно понизила голос, и Анджей, смутившись, быстро добавил: «А башни? Сколько там башен?» — словно хотел картиной возвышающихся над далеким городом башен заслонить темный фасад дома, о котором панна Эстер предпочитала не говорить. «Сколько? О, надо бы сосчитать». — «А что видно с башен?» — «С башен? Да все видно». — «И море тоже?» — «И море». — «И порт?» — «Ну разумеется, и порт тоже, он ведь близко». — «А на самой высокой вы были?» Панна Эстер с улыбкой кивнула: «Была, конечно». — «Она очень высокая?» — «Очень». — «А сколько там ступенек?» — «Ступенек? Тысяч сто, наверно!» Он возмутился: «Вы надо мной смеетесь». — «Ну, потому что ты так спрашиваешь…» А потом, разглаживая скатерть, оторвала взгляд от разложенных веером дам, тузов и девяток: «На башню Ратхауса [10] я поднималась только один раз, летом, в воскресенье, вместе с Лилиенталями. Погода тогда была…»

9

Зеленые Ворота — резиденция польских королей в Гданьске на берегу Мотлавы (XVI в.).

10

Ратуша (нем. Rathaus); высота башни гданьской Ратуши (XIV–XV вв.) 82 м.

А когда она начинала рассказывать, как погожим днем вместе с супругами Лилиенталь отправилась на башню Ратуши, когда говорила, по каким улицам можно дойти до Лангермаркт [11] , мне казалось, что я вижу руку в нитяной перчатке, легким движением подхватывающую складки платья при подъеме по каменным ступенькам, слышу постукивание каблуков по граниту лестницы, что, слово за словом, шаг за шагом, мы — панна Эстер, Анджей, Лилиентали и я — поднимаемся по узкому готическому коридору на кирпичную башню Ратуши, а внизу под нами красиво сверкают на солнце красные крыши рыночной площади. А когда мы уже были на самом верху и панна Эстер открыла дубовую дверь на галерею, опоясывающую медный шлем башни с золотой статуей короля, все невольно зажмурились от яркого солнечного света — таким ясным было небо над городом…

11

Длинный базар (нем.).

И вдруг куда-то исчезал пан Лилиенталь, который, вытянув руку, показывал нам свой дом недалеко от костела, исчезала пани Лилиенталь, которая в театральный бинокль высматривала что-то на острове у другого берега реки, — вся эта воскресная компания в белых платьях и соломенных шляпах, взбирающаяся вместе со мной, Анджеем и панной Эстер на башню Ратуши, вдруг в мгновение ока исчезала. Теперь там, высоко, на каменной галерее, я был наедине с панной Эстер — даже Анджей куда-то пропал, — а панна Эстер только кутается в шаль из светло-зеленого расписного шелка, защищая плечи от ветра, дующего с моря, и ничего не говорит — да и что тут говорить, когда все видно…

И когда мы вот так, сверху, смотрели на город, доносящиеся из-за приотворенной двери слова складывались в голландско-готический пейзаж, известный мне по фотографиям. Башня Мариенкирхе [12] , мрачная, похожая на человека в капюшоне, отбрасывала длинную тень на крыши домов, обступивших рыночную площадь. Панна Эстер вытягивала руку в направлении предместий, и под ее пальцами, как под пальцами фокусника, начинали одно за другим вырастать далекие кирпично-каменные строения, названия которых были старательно написаны зелеными чернилами на обороте фотографий «Бертельссона». Нагорные Ворота, красно-кирпичные императорские казармы на Бишофсберге, вокзал с крылатым колесом наверху — красивый нидерландский вокзал, откуда можно доехать до Берлина, Торна и Варшавы, и даже еще дальше.

12

Базилика Пресвятой Девы Марии (Марьяцкий костел, XIII–XIV вв.).

Поделиться с друзьями: