Хасидские рассказы
Шрифт:
Дойдя до дверей, он останавливается и прислушивается к тому, что делается в комнате… Теща читает, а Мирьям, должно быть, как всегда, увлеченная этими рассказами, слушает… Ему хочется обрадовать ее своим внезапным появлением…
Он тихо открывает дверь… Теща этого не слышит, Мирьям спит…
Одним прыжком он возле нее и целует ее, поздравляя с праздником…
— Грешник безбожный! — вскрикивает Серель…
Мирьям лишилась чувств. С трудом удалось привести ее в себя.
Праздник испорчен…
Над каббалой он, правда, подшучивал, но я мало верил его искренности. Он, старозаветный еврей, нас, молодых, обескуражить хотел.
К ребе он так-таки не ездил Но он сам был ребе.
Как он, бывало, принимался за учение! Обернет голову мокрым полотенцем (не то, говорил он, череп треснул бы у него), одну ногу подвернет под себя… а из-под длинных, угрюмых, злых бровей прямо-таки искры сыпались…
Почетного ли происхождения Мойше Иоселес, сомневаетесь вы? И какого еще почетного!
Все это так, но сам-то он человек никуда не годный. Сердце у меня болит за него, но что правда то правда — непутевый человек, голова с изъяном.
В детстве и у него была железная голова. В воскресенье знал наизусть весь недельный курс! Уже в воскресенье!
Но юродивый. Какие ужимки, какие выходки! И такие же длинные брови, такие же жгучие глаза, как у отца, мир праху его. Но отец был человек солидный, а он — юродивый. Пристрастился он одно время в небо глядеть. Проплывет, например, по небу туча, он в ней видит то своего покойного дядю, то первосвященника, то козла… что только хотите, он видел в очертании облаков! Если же небо чистое — это, говорит он, светлая завеса на кивоте.
В зимнюю пору он целыми днями просиживал у окна и глядел на свежевыпавший снег. Алмазы, говорил он, светятся в снегу. Господи! Да и возможно ли пересказать все? Я вас долго задерживать не стану. Дело вот в чем:
Мы женились оба на одной неделе. Я был взят в дом моим тестем, а он стал подыскивать себе занятие.
У тестя, как водится, я совершенно забыл про Мойше. В общине завелись раздоры, и я весь в них втянулся…
Потом у меня было свое горе: у меня умер ребенок, с ней я тоже жил не в ладах; туда-сюда, мы с ней развелись, и мне начали предлагать партии из моего родного местечка.
Я оставляю детей там, — она не согласна; мы идем к раввину, — он решает, чтоб она оставила их у себя до трехлетнего возраста. Я возвращаюсь домой. Иду в синагогу — и встречаю Мойшеле.
— Как поживаешь?
— Так себе… — отвечает он.
— Есть у тебя детвора?
— Нет, — говорит.
— Почему так?
— Разве я знаю?
— И что ты предпринимаешь для этого?
— Ничего.
Хорош ответ?!
— Ездишь ты куда-нибудь?[41]
— Мой отец тоже не ездил.
Слышите, — логика! Если отец не ездил, он тоже не ездит.
— Что это значит?
— Отец, — говорит он, — оставил мне запрещение.
Я ушам своим не верю. Когда речь идет о детях, то и не-евреи к ребе едут. У своего ребе — дай ему Бог
здоровья, — я перевидал без преувеличения человек двадцать с бритыми подбородками… Один выложил ребе пятьдесят серебряных талеров! Помогло ему, положим, столько же, сколько мертвому банки. И то сказать, помоги-ка такому, который весь погряз в грехах… Однако, он сделал то, что мог. А этот — ничего. И подумать только, не едет невежда, носильщик, сапожник, но он — Мойшеле? Как же так? Он разве не знает, что Бог, благословенно имя его, иной раз нарочно карает, чтоб дать ребе возможность добиться помилования. Ведь иначе, что бы это за жизнь была! Все по букве закона?.. Всегда в струнку?.. Но подите, толкуйте с ним.Пока что, у меня голова кругом шла: предлагали мне массу партий здесь, а случилось так, что я женился не на местной…
Что вы думаете? Меня надули так, что стыд и позор признаться. Туда-сюда, я приезжаю, а мой Мойшеле уже вдовец! И тут начинается настоящее безумие: он и слышать не хочет о вторичной женитьбе.
По закону, можно начать сватовство уже с первой недели траура. Так он хочет быть строже самого закона. Потом он решает переждать первый месяц; потом — целый год! И после всего этого, когда я уже насилу дождался конца года, он вдруг заявляет, что ему не к спеху. Другой, видя, что может обойтись без жены, женился бы, взял бы несколько злотых приданого, уехал бы куда-нибудь и стал бы порушом.
Нет, этого он не хочет, ему этого не надо, он просто «не торопится!» Он еще подумать должен.
Что же вы думаете? Он прожил так несколько лет, как пес бездомный. Ведь в самом деле, что значит человек без жены, без ложки супа, без вареной картошки? Питался одной селедкой — сидел в своем хедере и ел селедку. Хорошая жизнь, а?
Вот посмотрите на меня. На что я похож стал! А сколько прошло времени с тех пор, как умерла моя третья жена? Всего, может быть, полгода.
И что же? Кавардак в каждом углу! Ни чистой рубахи на субботу, ни пары целых штанов, все прахом пошло. А он сидит себе в своем хедере и — ничего.
Понимаете, какая жизнь: с утра луковица с хлебом, к обеду кусок селедки, вечером остаток от селедки. Моется ковшиком у колодца, вытирается полой и ест себе селедку с хлебом. Что вы думаете? Хороший у него был вид! На покойника похож стал! Глаз совсем не видно было! Только две черные ямы в черепе. Сгорбленный в три погибели, а платье, Господи помилуй! Шатался он, как тень, как привидение, совсем голову потерял. Однажды, в субботу бежит он в синагогу с талесом и филактериями подмышкой! Человек идет по улице, видит людей в штраймелях[42], в атласных кафтанах, видит закрытые лавки, и ничего — бежит с талесом и филактериями!
— Мойшеле! — кричат ему. Он ничего не слышит. А тут суббота, нельзя делать больших шагов! Все со смеху покатываются. К счастью, какой-то подмастерье бросил в него камнем, попал в плечо, и Мойшеле упал.
И странное дело: за занятиями с детьми он становится вполне нормальным человеком, прямо узнать его нельзя.
Увлекается, горячится, повторяет объяснения, но при всем том он и тогда не в своем уме. Он так углубляется в Тору, что даже забывает ударить ученика, — плетку он уж давно забросил куда-то. И что вы думаете, мальчикам рай в хедере был! У него бы отняли учеников, но он такой хороший меламед, что дети успевали без одного удара, без одного щипка. Такая уж в нем сила! Зато, лишь только закроет фолиант, он переставал быть человеком, — ни для людей, ни для Бога, забывал про еду, про сон, даже про молитву.