Hi-Fi
Шрифт:
Я ничего не знал про ее беременность, нет, конечно не знал. Она не говорила мне, так как я в то время встречался с другой женщиной. (Ей было известно, что я встречаюсь с другой женщиной, поскольку я сам ей это сказал. Мы считали себя взрослыми, а на деле были по-детски, до нелепости наивны, если верили, что любому из нас позволено без ущерба для нашей совместной жизни выкинуть что-нибудь недостойное, а потом сознаться в содеянном.) Узнал я про беременность гораздо позже: мы тогда переживали один из лучших наших периодов, и я что-то там пошутил про обзаведение детьми, а она разрыдалась. Я начал допытываться, в чем дело, и она сказала, после чего со мной случился краткий и совершенно напрасный приступ буйного фарисейства (обычная лабуда: это был и мой ребенок тоже, какое она имела право, и дальше в том же роде), остановленный ее презрительным недоверием.
– Ты в то время не казался человеком, на которого
С ней нельзя было не согласиться. Забеременей я сам тогда от Роба Флеминга – тоже сделал бы аборт ровно из тех же соображений. Я промолчал, не зная, что сказать.
Вечером того же дня, поразмыслив с учетом оказавшейся в моем распоряжении новой информации над историей с беременностью, я спросил, почему она тогда от меня не ушла.
Она долго думала, прежде чем ответить:
– Потому что у меня никогда раньше не было ничего похожего на то, что есть у нас с тобой. Когда мы только начали встречаться, я дала себе слово пережить хотя бы одну черную полосу – просто чтобы посмотреть, что будет дальше. Я и пережила. А ты к тому же так казнил себя из-за этой идиотской Рози (это она об угарной Рози-синхронный-оргазм – той самой, с которой я четыре раза переспал, когда Лора была беременна) и довольно долго был очень мил со мной, что мне как раз и требовалось. Мы с тобой крепко связаны, Роб, пусть даже всего лишь тем, что много времени провели вместе. Без крайней нужды я не хотела рушить все, чтобы потом затевать что-то новое. Вот.
А я-то почему не ушел от нее тогда? Уж точно не из таких благородных соображений. (Что может быть благороднее, чем держаться за давшие трещину отношения в надежде, что еще найдешь способ все исправить? Я этого никогда в жизни не делал.) Просто, когда у нас с Рози уже все заканчивалось, я вдруг снова испытал сильную привязанность к Лоре; Рози была нужна мне только в роли этакой пикантной приправы. И я испугался, что упустил Лору (я тогда еще не знал про ее стоический эксперимент). Я видел, что она теряет интерес ко мне, и лез из кожи вон, чтобы этот интерес вернуть, а когда он возвращался, уже сам терял интерес к ней. И так по кругу. Как с этим покончить, не понимаю. Ну вот, мы вроде и добрались из прошлого в настоящее. Теперь, когда вся эта печальная история огромной тяжелой глыбой вывалилась наружу, даже самый близорукий недоумок, даже убитый изменой любовник, погрязший в пучине самообмана и жалости к себе, легко увидит причинно-следственные связи, поймет, что и аборт, и Рози, и Иен, и деньги – все связано одно с другим, все одно другого стоило.
Дик и Барри предлагают нам зайти в паб пропустить по кружечке, но как-то трудно представить нас четверых за одним столом похохатывающими над покупателем, который спутал Альберта Кинга с Альбертом Коллинзом («Он увидел эмблему „Стакс-рекордз“, когда вынул диск из конверта, но до него все равно не дошло!» – рассказывал нам Барри, дивясь неведомым ему прежде глубинам человеческого невежества.) Я вежливо отказываюсь. Как я понимаю, мы едем ко мне домой, и поэтому направляюсь к автобусной остановке, но Лора останавливает меня за рукав и ведет ловить такси.
– Я заплачу. Трястись в двадцать девятом – то еще удовольствие.
Верно подмечено. Переговорам, которые нам предстоит провести, проводник – в смысле кондуктор, – а также собаки, дети и тучные взрослые с набитыми сумками из универмага, явно помешают.
В такси мы молчим. От Севен-Систерз-роуд до Крауч-Энда недалеко, минут десять, но я еду такой смущенный, напряженный и несчастный, что наверняка запомню эту поездку до конца жизни. Идет дождь, по нашим лицам пробегают отсветы неоновых огней; таксист интересуется, удачно ли у нас прошел день, мы бурчим что-то невнятное в ответ, и он захлопывает отделяющую салон перегородку. Лора смотрит в окно, а я исподтишка кидаю на нее косые взгляды, пытаясь понять, отразились или нет у нее на лице события последней недели. Она пострижена, как всегда, очень коротко, под шестидесятые, как стриглась Миа Фэрроу, но только – и это не лесть – Лоре такая прическа идет больше. Волосы у нее темные, почти черные, и поэтому, когда они совсем короткие, кажется, что глаза занимают большую часть ее лица. Она совсем не накрашена, и я полагаю, это в мою честь. Она избрала простой способ продемонстрировать, как она замотана, расстроена и опечалена – тут уж не до мишуры. Я отмечаю про себя забавную симметрию: в тот день много лет назад, когда я
принес ей кассету с Соломоном Бёрком, она накрасилась очень сильно, как никогда не красилась потом, да и неделей раньше макияжа на ней было гораздо меньше. Я тогда понял – или понадеялся, – что это тоже в мою честь. То есть мощная раскраска в начале, призванная показать, что все отлично, правильно и восхитительно, и полное ее отсутствие в конце: дескать, дела – хуже некуда. По-моему, тонкое наблюдение, не правда ли?(Но потом, когда машина поворачивает на мою улицу и я начинаю паниковать, предвкушая тягостный кошмар предстоящего разговора, мне на глаза попадается нарядная девушка, красотка, субботним вечером шагающая на встречу с друзьями или возлюбленным. А пока я жил с Лорой, мне так не хватало… Чего именно мне не хватало? Ну, может, того, чтобы кто-нибудь специально для встречи со мной отправился в путь на автобусе, в подземке или на такси, по этому случаю, быть может, приодевшись и накрасившись потщательнее, чем обычно, и, возможно, даже немного волнуясь; девушке, проехавшей ради меня несколько автобусных остановок, я в юности бывал беспредельно благодарен. Живя с кем-нибудь вместе, ты этого лишен: если Лора хотела увидеть меня, ей достаточно было просто повернуть голову или дойти из ванной до спальни, а для такой прогулки она никогда не наряжалась. И домой она приходила просто потому, что жила в моей квартире, а не потому, что мы были любовниками, и когда мы с ней куда-нибудь шли, она могла приодеться или же не приодеваться, в зависимости от того, что это было за место, и опять же ее выбор не имел никакого отношения ко мне. Я это все к тому, что увиденная из окна такси девушка разом и воодушевила и утешила меня: быть может, я еще не слишком стар для того, чтобы вдохновить кого-нибудь на поездку из одной части Лондона в другую; если у меня появится новая подруга, я назначу свидание так, чтобы ей надо было проехаться, скажем, из Сток-Ньюингтона до Ислингтона, и, если она таки преодолеет эти три или четыре мили, я буду ей благодарен до глубины своей израненной тридцатипятилетней души.)
Лора расплачивается с водителем, а я отпираю дверь подъезда, включаю свет и приглашаю ее войти. Она останавливается возле подоконника и просматривает почту. Она делает это, видимо, в силу привычки и сразу же ставит себя в затруднительное положение: среди конвертов ей попадается адресованное Иену напоминание от компании кабельного телевидения, и она медлит – всего какое-то мгновение, но этого хватает, чтобы развеять последние мои сомнения, и мне делается не по себе.
– Можешь забрать, если хочешь, – говорю я, и при этом не могу посмотреть на нее, а она тоже на меня не смотрит. – Чтобы мне не пересылать.
Но она сует конверт обратно в стопку, а потом кладет стопку конвертов на подоконник – к рекламкам доставки еды и карточкам с телефонами вызова такси – и начинает подниматься по лестнице.
Мне очень странно видеть ее в своей квартире. И особенно странно наблюдать, как тщательно она избегает делать все то, что делала раньше, – прямо-таки бросается в глаза, как она взвешивает каждый свой жест. Лора снимает пальто; раньше она всегда кидала его на спинку кресла, а сегодня делать этого не хочет. Она стоит какое-то время с пальто в руках, пока я не забираю его и не кидаю на спинку кресла. Она направляется в сторону кухни, чтобы поставить чайник или налить себе бокал вина, и я любезно интересуюсь, не желает ли она чашку чаю, а она любезно спрашивает в ответ, нет ли у меня чего-нибудь покрепче, и, когда я говорю, что в холодильнике стоит недопитая бутылка вина, ей удается не сказать, что перед ее уходом бутылка была полной и вообще-то это она ее купила. В конце концов, эта бутылка больше ей не принадлежит, или это уже совсем другая бутылка, или что там еще. А когда садится, она выбирает кресло рядом со стереосистемой – мое кресло, а не свое – то, что напротив телевизора.
– Уже сделал? – она кивает на полки с пластинками.
– Что? – Я, естественно, понимаю что.
– Великую Реорганизацию? – Оба слова звучат в ее устах с прописных букв.
– А, это. Да. На днях. – Я не хочу говорить, что переставил коллекцию в тот же день, когда она ушла, но у нее на лице все равно появляется слегка неприятная, все понимающая улыбка.
– Ну, – начинаю я. – И о чем ты хотела поговорить?
– Так, ни о чем особенном. Я ненадолго.
– По-твоему, нам не о чем поговорить, кроме моей коллекции?
– Нет, Роб, не о чем. Я всегда это подозревала.
В принципе, позиция нравственного превосходства по праву принадлежит мне (в конце концов, из нас двоих именно она трахалась с соседями!), но она не подпускает меня даже на дальние подступы к этой позиции.
– Где ты жила всю неделю?
– Полагаю, тебе это известно, – отвечает она спокойно.
– То есть догадайся, мол, сам. Так, что ли?