Хлеб
Шрифт:
— А сколько хлеба на трудодень выйдет? — с задних рядов.
— А соломы дадите?
— Чем птицу кормить, председатель?
Я не собирался врать — у меня было право на это.
— Больше пятисот граммов выдать не сможем. Птицеферму придется ликвидировать. За соломой пошлем бригаду в Поволжье. Удастся заготовить лишку — дадим колхозникам. Но сначала будем думать о фермах.
Загудели в зале: мой ответ не понравился.
— Я эту штуку не просил, — поднял я над головой печать, — Вы сами мне дали. А раз дали — слушайте. Ничего хорошего сулить не могу.
Это и было моей тронной речью.
Моя тетя Нюра теперь работала на птичнике. И тем тяжелей мне было уничтожать птицеферму. Но делать нечего — подогнали грузовики, женщины ловят последних кур, переполох, перо до горы. Ходим с парторгом. Поганая миссия!
— Как пусто, так таким большим кажется, — говорит она про помещение. — Вот последнее, — показывает тройку яиц, — взять Кольке на заговенье, не сдавать же?
— Птица — не беда, живо восстановим, — говорю, — Со свиньями горе, молочных поросят… ох!
— Копили годами, размотали в неделю, — сыплет соль на живое парторг.
— Удержаться бы на плаву. Что с лошадьми решили?
— Старых придется в Казахстан продать, на махан.
— Придется. Уйдем от падежа.
Рука моя отвердела, я стал жестче, решительней, уверенней.
Снова гонит молодняк пастух-казах, теперь уже — в предгорья. За ним жена везет на телеге немудрый скарб: кошмы, котлы, сундучок кованый.
— Каримбаев, как переправишься — отбей телеграмму!
— Приезжай на бешбармак, товарищ Казаков! — кивает, улыбается.
— Ты там не больно бешбармачь, за каждую голову ответишь, — строжусь я. — Как снег ляжет, приеду.
— Кок-чай пить будем, подводить итоги будем.
…В селе, у мастерских, парторг говорит:
— Привез, Виктор Григорьевич. Только два и было. И то спасибо Щеглову, а то б нам не досталось.
— А ну, показывай. Кто плоскореза не видел, пошли!
Мощный угольник на колесах, как отличается он от вековечного плуга! Разговоры:
— Так он же пласт не обернет!
— Стерня торчать останется.
— Во дожились — лемеха не оттягивать…
— А ну, продерни!
Парень сел в трактор, протянул плоскорез. Поверхность с виду осталась прежней. Но я прошел по вспаханному — нога тонет. Мужики со мной, любопытствуют. В первый раз великая степь видит орудие, каким будут обрабатывать ее века.
— Вот это и есть конец эрозии, — говорю им.
— Думаете, не тронет ветер? — не верят.
— Испытано.
…За селом самолет снижается, «кукурузник». Глядим — на посадку пошел.
— Кого это бог несет? Дай-ка ключ.
Беру у кого-то из трактористов ключ, вскакиваю на мотоцикл, мчусь к самолету.
Не верю глазам своим: у самолета, в кожанке и сапогах, стоит брат Дмитрий. С ним прилетел Сизов.
— Повезло — застал, — говорит Дима, обняв меня. — Буквально на час. Хотелось взглянуть,
что тут ветер натворил. А он твою Рождественку показал.— Тут не один ветер виноват, — говорит Сизов. — Я ж говорил, Дмитрий Григорьевич, «сверху» нажим был страшнейший. А отдуваться — обкому…
Ты лжешь, голубчик. Я не протянул тебе руки и рад, что ты не полез с приветствиями.
— Каким ветром, Дима? Хоть бы позвонил.
— Внезапно все. Вчера из Москвы. Велено выяснить, что у вас с семенами, не придется ли и на сев покупать, Слыхал ведь? Закупаем зерно у Канады.
— Да что ты? Неужели до этого…
Известие это потрясает меня. А брата мое неведение злит:
— Зарылся же ты. Весь мир взбудоражен: «Россия везет через океан миллионы тонн зерна». Связывался по телексу с Саркайном. Просит передать коллеге Виктору его сочувствие в связи с неурожаем. Но цену лупит добрую!
— Господи, позор-то какой! — Я не могу прийти в себя.
— А карточки — лучше? — Брат нервен, резок, — Нахозяйничал, так утирайся. Ладно, покажи, что у тебя делается.
— Я за машиной сбегаю.
— Не надо, и мотоцикл сойдет.
Мы оставляем Сизова. Видно, и брату чем-то неприятен спутник.
Несемся по заметенной песком полевой дороге. Пусто, голо, серо, ни травинки. Мой отчет перед братом? Нет, это не мое. Мое — это те паровые поля, на каких сейчас молотит Голобородько.
Здесь хлеб! Пусть редковат, пусть не слишком наборист колос, но это — оазис в бедующей степи, это реальный хлеб, и я вхожу в него, как исстрадавшийся от жажды человек, едва достигнув озера, входит в воду по пояс. Растираю колосья, бросаю в рот зерна, такие твердые, янтарные в знойное нынешнее лето.
— Это — как? — старается понять сбитый с толку брат, — Орошение?
— Нет. Просто чистый пар. Удалось утаить эти вот латочки. На семена, думаю, хватит.
— Значит, по-твоему… — Он понимает: — И в это лето мог быть хлеб?
— Паровые поля дали б центнеров по восемь — десять.
— Значит, ты сознательно лишил нас хлеба?
— Ты Сизова об этом спроси. Он командовал!
— Какого Сизова? — Он в негодовании хватает меня за ворот, — Я не знаю ни-ка-кого Сизова! Ты тут работал, люди на тебя надеялись, теперь жрать у тебя просят, а ты Сизова мне суешь? Я считал тебя стоящим человеком, а ты — пешка, шестерка, холуй несчастный! Сизова убоялся, сопляк! Ты ответишь за наш срам, ты, а не тот хлюст! Я не умею покупать хлеб, ты способен понять? Я обучен продавать пшеницу, наши порты оборудованы отгружать… Я золотом расплачиваюсь за твою трусость, негодяй!
Брат хочет закурить — не может, руки дрожат. Мой брат, воплощенная сдержанность, выходит из хлеба, стыдясь слез.
Ничего, пусть его. У меня уже это прошло. Теперь я, а не он, старше. Я выстою. Еще долго до того, когда вещи назовут своими именами, но во мне перелом уже произошел.
Со стороны сада к самолету возвращается Сизов:
— Что же могилу Шевчука так занехаяли? Песком занесло. Я тут эскиз памятника прибросал, в бетоне отлейте, что ли. Деньжат на это можем подкинуть.